Отказавшись от всех советских клише, мы стали воображать себе жизнь наших собратьев за пределами империи совсем в другом ключе и волей-неволей под влиянием все большего числа книг, просачивающихся из-за границы, перед нами возникал образ российского эмигранта, весьма близкий к полумифической личности Владимира Владимировича Набокова, великолепного писателя, усталого сноба и неутомимого охотника за бабочками.
На деле оказалось, что «Набоковых» в среде русских американцев не очень много, что, разумеется, вполне естественно — таких людей не может быть много. Большинство состояло из простых и вполне порядочных дам и господ, из которых пожилые были более русоватыми, а молодые, конечно, более американистыми.
Оказалось также, что все наши авангардные писания, рисования и ваяния не имеют почти никакого отношения к этим русским. Для большинства из них русская литература если еще и существовала, то лишь в хрестоматийных образцах — «люблю грозу в начале мая», «выдь на Волгу, чей стон раздается» и т. д., — а вся наша богемная братия, явившаяся в Америку с московских и ленинградских чердаков и из подвалов, казалась людьми испорченными, непонятными и опасными.
В американских мегалополисах, среди переплетений фривеев и миллионов катящихся автомобилей, существовали маленькие русские общины с нравами российских уездных городов начала века.
На наших глазах однажды разыгралась вполне заурядная, но весьма красноречивая любовная драма. Московский художник, основательный пьяница и «ходок», стал встречаться с молодой русской американкой, матерью троих детей и женой респектабельного русско-американского мужа. Скандал разгорелся невероятный.
Мой друг был невольным свидетелем этой истории, он рассказал мне о ее скорее трагикомическом, чем трагическом характере. Все происходило в большом американском городе, полном людей всех человеческих рас, полном всех этих бизнесов, и малых и больших, сексуального освобождения всех видов, в городе, заваленном книгами, журналами и видеокассетами выше ушей, а между тем в маленькой русской общине царили нравы Пошехонской старины; скандал носил явно ксенофобский характер, кумушки, которые всегда в России были столпами нравственности, возмущались не столько самим фактом развала семьи, сколько вторжением чужака, как бы декадента, как бы иностранца.
Кажется, многие из русских пришельцев «новой волны» не очень соответствовали установившимся в Америке стереотипам в отношении русских.
Как-то мы столкнулись на вашингтонской улице с группой друзей, ну и, разумеется, разорались, расхохотались. Местные жители, сидевшие на крыльце, прислушивались не без удивления, а потом спросили:
— На каком языке вы говорите, фолкс?
— На русском, — сказали мы.
— Хм, — пожали они плечами. — Для русского звучит слишком весело…
С удивлением новоприбывшие обнаружили, что в русско-американской общине как в капле воды отражаются и многие гадости, привычные для большой России.
Довольно бодро, например, процветает старорежимный антисемитизм (чрезвычайно странная, между прочим, штука после антисемитизма новорежимного).
Однажды в церкви священник призвал прихожан молиться за спасение Елены и Андрея, то есть за Елену Боннер и Андрея Сахарова. В ответ он услышал возмущенные голоса каких-то теток, которым впору было бы заседать в советских органах: «А чего это нам за жидов молиться?»
Священник, просвещенный и глубокий в своей вере человек, так в этот момент растерялся, что стал объяснять: Сахаров-де не еврей, только жена его еврейка…
В закостеневшем невежестве немало здешних русских до сих пор полагают, что Советским Союзом и сейчас правят «жидовские коммунисты». Другие антисемиты, более сведущие в положении вещей, направляют свои страсти-мордасти в адрес диссидентов, говоря, что «жиды опять задумали погубить Россию, едва оправившуюся от их революционных делишек, пусть хоть и советскую, но зато какую величественную, всему миру на заглядение!».
Невежество и ханжество тоже никуда не пропали. Нередко приходится с этим сталкиваться на литературных чтениях в эмигрантской аудитории. Новоприбывшие модернисты и авангардисты вызывают нахмуренное недоумение и подозрение.
Как-то раз я читал отрывки из нового романа в летней школе русского языка. После чтения ко мне подошла дама, внешним видом как бы олицетворявшая образ советской ханжи: высокая прическа из тех, что в Москве называют «блошиный домик», платье пошива ателье Министерства обороны, поджатые в априорной обиде губки.
— Нам сказали, что будет выступать звезда русской прозы, и вот такое разочарование, — сказала она.
Я знал, что у этой школы есть программа обмена учителями с СССР, и был полностью убежден, что разочарованная дама приехала оттуда. Ну и ну, подумал я, вот каких мамаш они теперь в США направляют.
— Чем же я вас так сильно разочаровал, сударыня?
Она брезгливо сморщилась:
— Какая-то у вас в этом романе неприятная дидактика.