Последняя страница того же номера отведена под эмоциональное заявление редактора и, в виде свидетельства того, что журнал намерен продолжать свою деятельность, под описание предполагаемого содержания будущих выпусков, куда входят «рассказы о русской жизни: о русском мужестве, русском терпении, о русской истории, о русских ценностях»[34]
. Постоянный повтор слова «русский» – риторический прием, который не столько подчеркивает специфически русский характер этих рассказов, сколько намекает на то, что «русские» истории о мужестве и терпении чем-то принципиально отличаются от «нерусских»[35]. Таким образом как бы проводится черта между всем русским и остальным миром, включающим, надо полагать, в себя и прочие многочисленные народы страны, которые еще двумя десятилетиями ранее в аналогичном контексте были бы объединены с «настоящими» русскими в один «советский народ».В редакторском описании содержания регионального журнала, выходящего ограниченным тиражом, явно подчеркиваются те же достоинства, обладание которыми Сталин приписывал русскому народу пятьюдесятью пятью годами ранее[36]
: исключительность в ряду других народов, мужество и терпение. Оба текста опираются на знакомые черты русского националистического дискурса: утверждения об инаковости в сочетании с ресентиментом, сильную тенденцию представлять структуры идентичности в виде бинарных оппозиций и изображение основополагающих черт русской национальной идентичности (мужества и терпения) как реакции на вражеские козни и жизненные невзгоды.То же отсутствие четко определенной национальной идеи характеризует большую часть официального националистического дискурса. Элиот Боренштейн комментирует столь же избыточные, похожие на заклинание повторы прилагательного «русский» в названиях политических партий в середине 1990-х годов и предполагает, что они используют этот прием не столько для демонстрации своей политической платформы, сколько для подтверждения самого существования России как суверенного государства. В частности, эти названия выполняют
круговую функцию бесконечного подтверждения существования страны и проживающего в ней населения. [Они] дают повод произнести название страны и тем самым еще раз подтвердить ее существование, словно в попытке превратить желаемую ситуацию в реальную силой заклятия или волшебного слова[37]
.Боренштейн заключает, что эти бесконечные подтверждения идентичности блокируют любую попытку ее анализа. В самом деле: в то время как все дискурсы национальной идентичности основываются на качествах, которые объявляются уникальными отличительными чертами нации, типу идентичности, предъявляемому в большинстве высказываний русских националистов, недостает конкретности. Прилагательное «русский» в качестве определения терпения, мужества, цивилизации или культуры указывает на некое отличие, но не в состоянии его описать; таким способом невозможно сформулировать никакую конкретную уникальную идентичность, кроме Другого по отношению к недругам России. Риторика провинциальных националистов, напротив, предлагает нечто конкретное: те качества национального характера, что утрачены центром, но сохранились в провинции. Однако и они тоже определяются апофатически, в рамках привычных бинарных систем, и представляются реакцией на враждебное окружение. Провинция – это в первую очередь Другой по отношению к центру.
Появление в начале 1990-х годов двух журналов с почти одинаковыми названиями одновременно с первыми попытками российской культурной и идеологической элиты сформулировать постимперскую идентичность России не было случайным совпадением. Оба журнала были участниками этого проекта: они стремились зафиксировать, проанализировать и, возможно, закрепить сдвиг в восприятии провинции. Многие другие издания также отражали этот сдвиг, хотя и несколько механически. Как бы то ни было, они заслуживают внимания – именно потому, что их стереотипные попытки влиться в обсуждение провинциальной идентичности подтверждают ключевую роль культурного мифа о провинции в дискурсе постсоветской идентичности.