Для исторического прочтения антиисторической провинциальной философии Милашевича приходится привлечь голос из центра – голос московского литературоведа. «Но вот что учитывал Милашевич, – одобрительно замечает ученый, – что правоту высоких умов нельзя при этом применять к человечеству». Однако эта провинциальная философия, «кстати – мечта и замах любой революции» [Харитонов 1992], вполне способна удовлетворить подавляющее большинство. Постсоветское воспевание провинции, в которое влились, хоть и непреднамеренно, «Линии судьбы», вызвано стимулом, лежащим в основе любых идеологических построений: объяснить меняющиеся исторические реалии, представить их в форме, удовлетворяющей потребность большинства в комфорте и стабильности. Подобно попыткам (безуспешным) Милашевича создать реальность на основе своих идеализированных концепций, провинциальный дискурс служит инструментом создания постсоветской российской национальной идеи из тех элементов мифа, которые оказываются ближе всего широкой публике. Каким бы здоровым ни было желание возродить и заново открыть для себя национальную традицию, роман Харитонова раскрывает и другую функцию провинциального дискурса – тактику выживания, построенную на самообмане в национальном масштабе.
Устойчивые атрибуты провинции в российском культурном дискурсе – удаленность, неторопливость, отсталость, недостаток утонченности, экономических и культурных ресурсов, тенденция находить смысл вовне – в современном социологическом дискурсе русской национальной идентичности подвергаются переоценке. Научный дискурс 2000-х годов изобилует размышлениями на эту тему, которые можно охарактеризовать как апологию провинции и резюмировать следующим образом: «провинция не нуждается в апологии». Как и следовало ожидать, большинство материалов такого рода можно найти в сборниках статей и трудах конференций, издаваемых провинциальными университетами. Ученые из Нижнего Новгорода, Пензы, Ульяновска и Твери с очевидным единодушием осознают изменения в провинциальном (само)восприятии. Их риторика звучит неакадемически поэтично и в то же время безапелляционно:
Словом, в любом случае провинция оказывается рассудительней, спокойней столицы, и эту черту часто и не совсем точно принимают за ее пассивность. Конечно, провинция – не «очаг» культуры, полный, как столица, огня и золы (праха), отчего то обжигающий, то удушающий продуктами горения. Провинция отличается чистотой и холодом зеркала, которое все же светит и даже чуточку греет. Но дело не только и не столько в интенсивности этого отраженного огня. Этот огонь – отражение двух светил, двух солнц – исконно архаичного (лесного) и унаследовавшего архаику, ставшего не архе-древним, а архе-главным столичного. Столица вбирает лес в себя, сжигая его в своей топке. Провинция греется то от одного, то от другого костра, то от обоих вместе, и потому в ней не жарко, но тепло, не ослепительно, но светло [Кислов, Шапко 2000: 120].
В самом романе Харитонова встречаются аналогичные высказывания, столь же субъективные и эмоциональные, хотя там это выглядит более уместно, как в следующем примере: «…В провинции быт становится бытием. Именно потому, что он не устроен и в сущности ужасен, из него, глядишь, рождается мечта о мгновенной ослепительной вспышке, которая все изменит и всем осветит путь» [Харитонов 1994: 153]. Пафос этих высказываний основан на идее о провинции как о родине будущего России, источнике ее жизнеобеспечения и месте, где отсталость становится залогом величия, которое «осветит путь». Харитонов делает этот пафос объектом рефлексии и анализа, элементом деструктурируемого культурного мифа о провинции. Современные ученые представляют реконфигурацию провинциального мифа как свершившийся факт в более широком дискурсе русского национализма.
Поскольку они делают упор на идее провинции как хранилища национальной традиции, их апология провинции входит в дискурс национальной идентичности.
Чаепитие в доме, построенном на песке