От духовного наследия, как и от культурных традиций, нельзя отказаться: их можно гуманизировать и цивилизовать. Но эта задача не решается революционным путём. На нашем опыте мы убедились в этом сполна. Герцен в своё время возмущался, что западные революционеры ведут борьбу «лишь для того», чтобы жить не хуже богатых классов, а вовсе не с целью построить «новое» общество. Строить наново оказалось участью русских радикалов. Совсем наново. Так поступать могут только дети и подростки, не имеющие даже понятия (исторически не выработалось!), что такое «наследство», дети, у которых вся жизнь впереди. Отменив частную собственность, большевики отменили принцип цивилизационного, последовательного, преемственного развития. Паллиативы вроде борьбы Ленина с Пролеткультом, сохранения Большого театра, введения в школьную программу Пушкина и Толстого (должным образом препарированных и откомментированных) только высвечивали картину всеобщего одичания, когда произошёл тотальный отказ — и от «никому не нужных» отцов, и от «устарелых» западных дядей, смерть которых казалась неизбежной с сегодня на завтра. Поэтому если Пётр и Пушкин усвоили России Запад как наше общее с Европой прошлое, то после Октябрьской революции воскресла традиционно-варварская, нигилистическая идея о нашем безусловном превосходстве над Западом, благодаря отсутствию у нас исторических традиций, благодаря нашей детскости. Маяковский писал: «Другим странам по сто. // История — пастью гроба. // А моя страна — подросток, — // твори, выдумывай, пробуй!»
5. О необходимости взрослости...
Итак, спустя тысячу лет развития Россия — по-прежнему «подросток». Об этом писал в 1918 году и Василий Розанов, но с удивлением и тоской:
«Страшно, дико: но, проживя тысячу лет — мы всё ещё считаем себя “молодыми”, “молодою нациею”»{416}.
Однако ощущение это, что нам ещё всё только предстоит начать, как я уже говорил, коренится в глубокой традиции культуры без наследства. Недоверие к собственному прошлому рождает веру в великое будущее. Но где гарантии этого величия? Константин Леонтьев звучит здесь скептичнее и желчнее любого западника:
«Разве решено, что именно предстоит России в будущем? Разве есть положительные доказательства, что мы молоды. <...> Тысячелетняя бедность творческого духа ещё не ручательство за будущие богатые плоды»{417}.
Аналогично в середине прошлого века отношение А. С. Хомякова к рассуждениям о «детской восприимчивости» России:
«Утешительный вывод: девятисотлетний рост будущей обезьяны»{418}.
Эти ламентации — реакция на бесконечные попытки каждый раз начать всё заново.
Вряд ли такое состояние общества говорит об устойчивости цивилизационных завоеваний. Склонность к постоянным перерывам в развитии свидетельствует скорее не о молодости, а о духовной невзрослости, об определённой, многократно опробованной культурой защитной реакции против усложнения социума. Разговоры о нашей исторической юности возникали в результате нежелания знать своё реальное прошлое, пусть скверное, не красящее, но действительно бывшее. Гораздо легче и спокойнее, как это и делает подросток, придумать себе красивую биографию, создать руками официозных борзописцев историко-олеографическую родословную России. Но это псевдоистория.
Реальная история возникает там, где есть развитие и взросление, то есть неложное знание о себе и преодоление себя. Это-то и есть подлинное и плодотворное восприятие традиции, позволяющее не бояться и традиции нигилизма.
1996