"…Дело в том, что искусство так глубоко пускает свои корни в общественную жизнь, что в частном вымысле, облекающем очень общую, касающуюся чувств действительность, нравы и вкусы какой-нибудь эпохи или класса нередко составляют изрядную долю и могут даже особым образом оживить впечатление. Разве, отчасти, не ради придворных зрительниц, томимых нежной страстью, Расин, желая показать в противоборстве наслаждений и злодейств осуществление трагических судеб, воскрешал по преимуществу тени принцесс и королей?.."
В «Пире» можно найти также портрет графини Адеом де Шевинье, которой Пруст восхищался, которую, как ему казалось, любил, не слишком в это веря, и которая приводила его в отчаяние, повторяя, как попугай: "Меня Фитц-Джеймс ждет", когда он преследовал ее на авеню Габриель; портрет, где уже предвосхищено племя Германтов, "произошедшее, без сомнения, от какой-нибудь богини и птицы":
"…Часто в театре она сидит, облокотившись о перила своей ложи; ее рука в белой перчатке тянется, словно гордый стебель, прямо вверх, к подбородку, опирающемуся на фаланги пальцев. Обычная накидка из белого газа укрывает ее совершенное тело подобно сложенным крыльям. Кажется, будто какая-то птица грезит, застыв на своей изящной, хрупкой ножке. И что за прелесть видеть, как подле нее трепещет веер из перьев и бьет своим белым крылом… Она и женщина, и грёза, и чуткое, подвижное животное, снежно-крылая лань, ястреб с глазами из драгоценных каменьев; вместе с мыслью о волшебстве ее красота вызывает дрожь…"
Это не самое лучшее у Пруста; волнам красивых фраз тут не хватает длины и плавности; чтобы придать этому портрету вермеерову законченность, ему придется переписывать его помногу раз; но впечатления, легшие в основу образа Орианы, уже закреплены.
Если в 1892 году желание нравиться и преобладало у Марселя Пруста над любовью к истине, то он сознавал эту опасность. Эпиграфами к одной своей новелле, озаглавленной "Виоланта, или Светская жизнь" он опять поставил слова из "Подражания Христу": "Меньше общайтесь с юнцами и людьми светскими… Не желайте предстать пред великими… Не опирайтесь на тростник, ветром колеблемый, и не доверяйтесь ему, ибо всякая вещь подобна траве, и минут красы ее, как цветы полевые…"
Рассказу не хватало жизни, а персонажи отличались бесплотной нереальностью образов Метерлинка. Сами имена героев были дематериализованы, а свет, в котором они подвизались, казался "сотканным из материи сновидений"; но осуждение жизни, которую вел автор, там имелось. Подобно Флоберу он мог бы сказать: "Виоланта — это я". Душа Виоланты была осквернена ее другом, который научил ее "весьма неподобающим вещам, о чем она и не подозревала. Они доставили ей острое наслаждение, но вскоре она устыдилась… Нахлынувшее на нее было человеколюбие, которое, подобно могучей волне, могло бы омыть ее сердце, смести все представления о людском неравенстве, засоряющее сердце светское, было остановлено тысячью дамб эгоизма, кокетства и жажды успеха…" Любящий Виоланту Огюстен надеется, что ее спасет пресыщение: "Но он не учел силы, которая, если была вскормлена тщеславием, превозмогает и пресыщение, и презрение и даже скуку: это привычка…" Автобиографичность этих пассажей была столь же очевидной, сколь и неловкой. Своеобразная отвлеченность, свойственная юношескому возрасту, отнимала у рассказа всякую жизнь; тем не менее, суть личной драмы автора — врожденное благородство, случайная грязь, стыд, потом привычка — здесь присутствует. Но «Пир» вскоре «скончался», пережив то, что переживают все журналы — пору энтузиазма, и жизнь Марселя Пруста по-прежнему казалась легкомысленной, блестящей, болезненной и пустой.
ДОМАШНЯЯ ЖИЗНЬ