Тумаса мы любили, потому что знали, что можно не только заговорить с ним в перерыве, но и зайти к нему на квартиру у костела Витаутаса, где он служил настоятелем, и смело поделиться с ним своими бедами.
Курс литовского языка вначале преподавала седая красивая женщина София Чюрлёнене-Кимантайте, вдова знаменитого художника. В ее устах родной язык казался нам еще приятней.
Между тем в университете не все было ладно. Росла ненависть между атейтининками, которых опекали власти, и левыми студентами — социалистами. 8 ноября в большой аудитории университета состоялось объединенное собрание социалистических студенческих организаций, выступавших против смертной казни (недавно был расстрелян солдат-коммунист Н. Юбилерис). Собрание вел мой друг Казис Борута. Атейтининки попытались сорвать собрание, и левые студенты ответили гневными возгласами. Не найдя других аргументов, атейтинники попытались доказать патриотизм кулаками. Началось настоящее побоище. У Казиса разбили очки, без них он ничего не видел и не мог дальше вести собрание.
После драки Боруту и целый ряд других левых студентов исключили из университета. Некоторых арестовали и засадили на месяц, на три в Каунасскую каторжную тюрьму.
Я считал их героями, пострадавшими от реакции. Мне казалось, что узники в темных душных камерах страшно несчастны. Узнав, что разрешается свиданье с заключенными, я в первый же день, когда это стало возможным, отправился в тюрьму. Если забыть про железные двери, все показалось куда обыденнее, чем я представлял. Надзиратели провели меня в комнату, разделенную надвое металлической сеткой. За сеткой уже стояли знакомые и незнакомые студенты. Среди них был и Казис Борута. Увидев меня, он обрадовался, а я так растрогался, что не мог вымолвить ни слова. Однако я тут же успокоился, потому что мой друг казался веселым. Он рассказал мне, что в тюрьме очень интересно — жаль, что меня нет с ним. Едва я успел передать университетские новости, как полицейские приказали прекратить разговор и увели заключенных, а я, на минуту прикоснувшись к таинственному, страшному и привлекательному миру, покинул тюрьму и оказался на улице Мицкевича.
Настроение, царившее на том памятном собрании, заразило все студенчество. Об этих событиях горячо спорили и атейтининки из нашего министерства. Примерно в эти дни в студенческой газете «Представитель социалистов» появились пародии на гимн атейтинников и студенческий гимн «Гаудеамус». Вместо слов гимна атейтининков «Кто ж нам лучи золотые дает?» было «Кто ж нам объедки и крошки дает?». Не знаю почему, у атейтининков из моего отдела закралось подозрение, что эти пародии написал я. По правде говоря, пародии мне понравились; я даже их переписал для себя. Может быть, эти мои записки попали в руки соглядатаев и возбудили подозрение. Вскоре меня вызвал директор — атейтининк Вайнаускас — и заявил, что я могу подать прошение об уходе с работы: в министерстве нет места «для врагов государства и церкви». Врагом государства я себя не чувствовал, однако в тот же день составил прошение, и назавтра меня уже не было в министерстве. Ни в собрании, ни в драке я не участвовал (правда, это произошло случайно), но стал для кого-то козлом отпущения.
Я мучительно переживал эту несправедливость. Лишь позднее я понял, почему меня уволили «по собственному желанию». Если бы меня просто выгнали, я мог обжаловать начальнику управления земельной реформы. Он был приличным человеком и вряд ли согласился бы с моим увольнением. В министерстве царили нетерпимость, ненависть к инакомыслящим. Так или иначе, я стал безработным. «Буду писать в газеты», — решил я, хотя уже знал, что на это не проживешь. Что ж, не пропаду, хоть поголодать и придется…
ПЕРВАЯ КНИГА
Уже несколько дней над Каунасом шелестел холодный пронизывающий дождь. Сидя за своим столиком в комнатушке на Короткой улице, я глядел в окно, по которому бежали струйки воды. За окном раскачивались голые сучья деревьев, поодаль возвышались стены монастыря бенедиктинок, и на башне костела надоедливо, сонно бренчал небольшой колокол. За мутной сеткой дождя виднелись лачуги бедного люда за рекой. Когда смолкал колокол, кругом становилось тихо, как в могиле.
Я уже давно безработный. Жалованье канцеляриста — не бог весть какое. В университете меня не освободили от оплаты за обучение, пришлось выложить 75 литов за семестр. За комнатушку тоже драли семь шкур. К счастью, пока служил, я приобрел туфли, костюм, потому что старая одежда до того износилась, что хоть не показывайся в ней ни в университете, ни на службе. А теперь я опять гол как сокол. Хозяйка, которая каждое утро приносила мне чайник с кипятком, наверное, не знала, что вся моя еда — кипяток и кусок черствого хлеба.