Христианская концепция мира в целом была не антропо-, а теоцентрической. Индивидуализация взаимоотношений человека с богом, как и “личностность” христианского вероучения, выраженная в принципе личной самостоятельности каждой из ипостасей троицы и в идее “вочеловечения” бога (Христос как соединение человеческой и божественной природы), была результатом длительного исторического развития [2], причем теологические концепции о природе троицы (бог-отец, бог-сын, бог-дух святой) или Христа следует отличать от более земных “антропологических” представлений и тем более от эмоциональных переживаний. Богословские тексты наиболее абстрактны и безличны.
В сочинениях ранних отцов церкви (так называемая греческая патристика, II в. н.э.) бог-отец, бог-сын и бог-дух святой еще не обладают чертами личной самостоятельности и являются разными наименованиями одного и того же божества, понимаемого как чистая безличная бесконечность. Как и в старых гностических текстах, сын только имя отца, который сам не имеет имени. Тертуллиан употребляет слова persona и prosopon исключительно для обозначения грамматических лиц или персонажей драмы. Слово “персона” было лишено самостоятельного понятийного содержания, ибо обозначало субъекта, имеющего свойства, а отнюдь не какие-либо свойства сами по себе. В III в. для обозначения “лиц” троицы вводится греческое слово “ипостась”, с которым позже идентифицируются “персона” и “просопон”. Но ни один из трех терминов не определялся содержательно, субстанциально как совокупность определенных качеств. В “Исповеди” Августина троичность божества связывается с наличием у человека трех главных свойств: “быть, знать, хотеть”. Но тайну этого триединства Августин считает принципиально непостижимой. Даже определение “персоны” Боэцием (ок. 480-524), считавшееся в средние века классическим (“лицо есть рациональная по своей природе индивидуальная субстанция”), обычно трактуемое в том смысле, что главным признаком лица как особой самостоятельной сущности является разумность, допускает и иное толкование. Некоторые отцы церкви (например, святой Иероним) вообще применяют слово persona только к богу, но не к человеку. Так что понятие “лицо” в патристике – “только конкретизация и проявление безличной идеальной сущности” [3]. Попытка индивидуализировать понятие лица, предпринятая Пелагием (ок. 360 – после 418), который отрицал наследственность первородного греха и допускал возможность самостоятельного, без помощи “благодати”, совершенствования человека, встретила резкий отпор со стороны Августина и была признана ересью.
Индивидуально – личностное начало средневековой культуры надо искать не в отвлеченных богословских категориях, а в эмоциональных переживаниях.
Античное представление о человеке было статуарно-замкнутым и массивно – целостным. Аристократический античный идеал свободы означал культ жеста, спокойствия, красоты. Греческое искусство не знает ни ярких образов телесного страдания, ни безоглядной духовной устремленности. Олимпийским богам чужды чувства страха, жалости, надежды, а для человека, считающего высшим благом освобождение от страданий, даже самоубийство может быть добродетелью, приближающей его к богам. “Пусть не увлекает тебя ни чужое отчаяние, ни ликование” [4], – учит Марк Аврелий.
Иная картина открывается в Библии. “Ветхозаветное восприятие человека нисколько не менее телесно, чем греческое, но только для него тело – не осанка, а боль, не жест, а трепет, не объемная пластика мускулов, а уязвленные “потаенности недр”… это тело не созерцаемо извне, но восчувствовано изнутри, и его образ слагается не из впечатлений глаза, а из вибраций утробы” [5]. Переживание себя как физической боли прокладывало путь христианской идее внутреннего самоочищения через страдание.
Не менее важна для самосознания эсхатологическая перспектива, то есть учение о конечных судьбах мира и человека. Античный космос не имел внутреннего центра, не было его и в судьбе отдельного индивида. Для христианина такой центр существует – это бог, главная цель которого – спасение душ.
И сам индивид не остается при этом нейтральным. “Что бы ни случилось с тобой – оно предопределено тебе от века. И сплетение причин с самого начала связало твое существование с данным событием” [6], – писал Марк Аврелий. Христианству чужда подобная созерцательность. Убеждение, что в зависимости от божьего расположения и силы собственной веры он может стяжать вечное спасение или навеки погибнуть, не оставляет места спокойствию и невозмутимости. Индивид мечется между страхом и надеждой на чудо. Это делает его жизненную ситуацию и его “Я” внутренне конфликтными: человек должен высоко думать о себе, но не заноситься, он обретает радость в страдании, величие – в унижении.