Особенно поучительна эволюция средневековых образов смерти и похоронных обрядов [21]. Архаическое сознание, не придающее значения индивидуальному существованию, не ведает и трагедии индивидуальной смерти, трактуя бытие как бесконечный циклический круговорот, в котором жизнь и смерть постоянно переходят друг в друга (например, ритуальная смерть и возрождение к новой жизни при обряде инициации). Но в соответствии с их культурой разные народы воспринимают и переживают смерть по-своему. Это может быть эпически спокойное восприятие смерти как всеобщей судьбы, например ветхозаветное: “И умер Иов в старости, насыщенный днями” (Иов. 42, 17). Или вера в перевоплощение, делающая смерть в абсолютном смысле невозможной, что поэтически точно выражено в “Махабхарате”:
Классическая Греция, познавшая ценность индивидуального существования, а вместе с ним – страх смерти, отгораживается от него верой в бессмертие души, возвращающейся после гибели тленного тела в вечный и неизменный мир идей, к которому она изначально принадлежала. Христианское понимание смерти тесно связано с идеей первородного греха и надеждой на чудесное спасение. Но как узнать, причислен ли ты к сонму праведников? Ведь это зависит не от собственных заслуг, а от божественной благодати.
Обыденное сознание раннего средневековья не ощущало этого драматизма. Для него смерть – естественная коллективная судьба (“мы все умрем”), требующая покорности. Такая “прирученная смерть”, как назвал эту установку французский исследователь Ф.Ариес, означает, что человек заранее знает, что “время его пришло”, и спокойно умирает, предварительно выполнив весь положенный ритуал – молитву, прощание с близкими, последнее слово. Ни сам умирающий, ни прощающиеся с ним домочадцы не воспринимают смерть трагически и не выражают особой скорби. В крестьянской среде такое отношение к смерти сохранялось очень долго.
В XI-XII вв. образ смерти постепенно индивидуализируется; похоронный ритуал приобретает индивидуально-личностные компоненты, возникает проблема “собственной смерти”. В изобразительном искусстве внимание художников все сильнее приковывают картины Страшного суда, разлагающихся трупов; появляются изображения мертвого или страдающего Христа (раньше сцены распятия выражали не человеческую муку, а божественное торжество).
В восприятии и изображении смерти проявляется двойственность христианской эсхатологии, предполагающей как бы два суда над человеком. Первый суд, индивидуальный, происходит немедленно после кончины, когда грешники отправляются в ад, бесспорные праведники – в рай, а остальные – в чистилище. Но существует еще всеобщий Страшный суд, когда весь род человеческий предстанет пред лицом высшего судии. Эти две эсхатологии – “малая”, персональная, и “большая”, всемирно-историческая, различаются уже в раннем средневековье [23], но в изобразительном искусстве позднего средневековья акценты постепенно смещаются в сторону индивидуального суда. Хотя мысль о Страшном суде не исчезает, художники все чаще изображают немедленное, в момент смерти, индивидуальное воздаяние, результаты которого ставятся в зависимость от личных заслуг умершего, несущего на шее свою “книгу жизни”, как паспорт или банковский счет.
Самый момент смерти приобретает теперь особое значение как последняя возможность что-то искупить, исправить. В искусстве он изображается как драматическая схватка сил добра и зла и своеобразный итог жизненного пути.