— Пришли от Лабрадора, а наши в Баренцевом хорошую рыбу взяли, без мук великих: течение переменилось, теплое прихлынуло к нашим берегам, треску пригнало... Рыбак не уходит голым, надо было заработать, потом детей поднять, потом из Мурманска в Архангельск переселился, потом ясно стало: без пенсии рыбацкой, надежной, уходить глупо, раз уж море пощадило, как бы само выслугу начислило.
Опять молчали, слушая соловья в ольховнике; ему подпевали ближние и дальние, всяк на свой голос, в полную силу своего умения. Ночь была озвучена оглушающим пением — соловьиная. Чудилось, и звезды крупно мерцают, и речная вода бело всплескивается, и ветер цепко обшаривает черную пустую землю — от соловьиного пения, сотрясающего пространство колдовским, неразгаданным, извечным беспокойством жизни. Федя поднялся, пожал руку Ивантьеву, сказав негромко, что завтра пришлет жену помочь посадить картошку, немо прошагал за калитку, и показалось, его тракторок завелся с меньшей трескотней, а укатил уже и вовсе неслышно.
Ивантьев пересчитал на насесте кур, загнал в сарай поросенка, прилегшего у завалинки, кота Пришельца позвал с собой стращать запечных мышей, псу Верному приказал стеречь двор, на что тот ответил преданным согласием — лизнул руку. В доме было тепло, пахло привядшими цветами мать-и-мачехи, собранными Ивантьевым для приправы крапивного салата, было вяло и сонно. Но длилась ночь долго, хоть и без томления. Просыпаясь, Ивантьев слушал неистовый соловьиный гомон, чувствовал: отзывается ему все в доме — стекла окон, люстра под потолком, иссохшие до звона сосновые стены, и колеблются вроде бы занавески от напора звуков.
Притих Лохмач за печью (убаюканный? очарованный?), молчали мыши. Ночь была бесконечной и освежающей.
Ивантьев встал в шесть утра, по-молодому взбодрил себя зарядкой, обливанием колодезной водой, принялся топить печь, налаживать обед: сегодня придут работнички «обряжать», как сказала Самсоновна, огород, и накормить их надо всеми своими лучшими припасами.
Смолкли соловьи в рощах, солнце подсушило росу, занялся высокий чистый день — из тех крестьянских, которые год кормят. И его огласила иная песня: по хутору шли с тяпками Анна, Соня, Никитишна, что есть мочи выводя: «Это кто же нам счастливую дорожку проложил...» Подоспела на голоса Самсоновна. Во двор Ивантьева ввалились с хохотом, шутками-прибаутками, наряженные в свежие цветные платочки. Самсоновна крикнула:
— Выходь, капитан, матросская команда в юбках явилась!
Смущенный Ивантьев вышел на крыльцо, но не успел поблагодарить женщин за этакое дружное внимание к своей особе, как Соня нарочито тоненьким и сердитым голосом выкрикнула:
— Не, не, Евсей Иванович! Чтоб в морской форме! — Она подтолкнула вперед своих детей, Петю и Верочку. — Хоть фуражку наденьте. А то капризничать будут, работать не дадут.
— Производственность снизим, — подтвердила Никитишна. — А Ульян наказал, что все — по высшей агротехнике.
Нацепив фуражку, Ивантьев рассмеялся своему виду: в поношенной телогрейке, кирзовых сапогах — и новенькой мичманке. Зато женщинам, Пете и Верочке он явно нравился, ему, стоявшему на крыльце, как на почетном возвышении, даже похлопали в ладоши.
— Теперь командуй, — приказала Самсоновна.
Никитишна взялась разбивать, пушить грядки под огородную мелочь, пообещав снабдить капитана-огородника огуречной и помидорной рассадой; Самсоновна, усадив детей у стола под яблонями, присела там же резать клубни для посадки, Ивантьев, Анна, Соня вышли на вязкую, влажную с ночи пашню, взяли первый рядок, быстро приспособились к работе: Ивантьев вскапывал лопатой лунки, Соня брала из корзины картофелины, укладывала их ростками кверху, Анна приваливала лунки землей.
Говорила, смешила, развлекала всех конечно же толстенькая, проворная Соня. Выйдя замуж за громоздкого, чуть медлительного Федю, принеся ему двух синеглазых, беловолосых детей, она, кажется, так и осталась смешливой девчонкой — ни морщиночки на лице, ни грустинки в широких коричневатых глазах. При муже Соня хитровато затихала, а на людях давала волю своей неуемной говорливости.
Она высмеяла бабу Утю Борискину, которая немедля захворала, узнав о решении хуторян скопом помочь новоселу, а сам Борискин выдал ей «липовый бюллетень», чтоб лечилась на личной садово-огородной плантации: и здоровье поправится, и сберкнижка новыми рубликами пополнится. Анну, пытавшуюся защитить бабу Утю, назвала бесплатной домработницей, милой подруженькой, которую надо выручать из кулацкого дома. Затем нарочито мужским голосом напела с десяток страдательных частушек про любовь и сельскую жизнь и выкрикнула, бросив в лунку крупную картофелину:
— Из каждого глазка расти по три клубенька!
— Чо городишь, дурочка? — отозвалась Самсоновна. — Это ж без картохи Евсейка останется.
Анна разгибала спину, опиралась на тяпку, по-своему негромко хохотала, поглядывая на Ивантьева и как бы приглашая к веселью: не правда ли, художественная самодеятельность!
— Тогда, — не сдалась Соня, — от каждого ведра по мешку добра.
— И ето бедно.