В майке, спортивных брюках, взяв полотенце и мыло, Ивантьев вышел во двор. Минуту стоял, дыша пронзительной прохладой, оглядывая двор: сруб давнего сарая покосился, углом осел в землю, от сенника даже столбов не осталось, огород зарос бурьяном, мелким березником, лишь палисад огорожен голубыми штакетинами, в нем стояла могучая рябина и росли четыре молодые яблони, понизу виднелись завядшие огуречная, морковная, луковая грядки. Печальна картина крестьянского двора, ставшего дачей горожанина... Но и это мало огорчило Ивантьева: что тут мог, что умел старый ученый человек? И зачем ему? Сохранил кое-что — спасибо!
Тропа к речке твердо протоптана, к рекам тропы не зарастают, их больше становится — из огромных и малых городов, из деревень и селений. Об этом Ивантьев думал, пробираясь меж росных стен бурьяна, обжигаясь ледяными каплями. Речка открылась за белым песчаным бугром, редкими престарелыми соснами, рябящей полосой чистой текучей воды. Она показалась Ивантьеву узенькой, обмелевшей, мало похожей на ту, что хранилась у него в памяти: невеликая, но этакая крутая нравом, и переплыть ее было непросто, и лодку могла закрутить в водовороте, опрокинуть на перекате... Усохла ли она или после огромных рек и морей увиделась Ивантьеву ничтожно маленькой? Но она была, текла, и вода в ней сияла светлейшей голубизной. И он сказал ей:
— Здравствуй, Жиздра! Я жив, здрав!
ПЛЯШИ ОТ ПЕЧКИ
Прав был мудрый филолог: надо начинать с печки, чтобы не замерзнуть зимой. А печка была та, древняя, сложенная еще дедом. Ее давно не топили, и, когда Ивантьев попробовал разжечь в ней березовые поленья, дым хлынул из всех заслонок, конфорок, щелей. Прочихался, решил идти к соседке: сельская жизнь в одиночку не живется. Так-то. Пляши от печки, но не забудь подружиться с соседями.
Принарядился в морскую форму, надел фуражку капитанскую, с крабом, чтобы произвести впечатление — все-таки женщина там, за забором, а форма многим из них нравится, — однако дверь открыть не успел — сама распахнулась, и через порог перешагнула тощая старуха в кирзовых сапогах, телогрейке, вязаной спортивной шапочке, делавшей ее горбоносое лицо злым и воинственным. Ивантьев отступил, пробормотал: «Прошу... Пожалуйста...» Старуха мельком, но придиристо ощупала его выпуклыми, красноватыми с уличного холода глазами, полувзмахнула рукой, хмыкнула, поджав губы: мол, буду я еще тебя спрашиваться, села на табуретку у кухонного стола, хрипло спросила:
— Чего вырядился-то? Свататься собрался?
— Да нет, к вам... — уже с любопытством, одолев смущение, ответил Ивантьев.
— Хи-хи!.. — Старуха широко раскрыла пустой рот, в котором позабытыми пеньками торчали два желтых клыка. — Опоздал маленько, годков на шешдешят. Для мене и дохтор Защока шибко молодой. А ты-то — красавчик, да ишо форменный. Военный, што ль?
— Рыбак морской. Капитан.
— Ага. «Капитан даеть команду: натяните паруса...» Это у нас Федька-тракторист напевает, когда веселой. А дале присказка — японский бог... А теперь ответь: почему долго не шел проведать?
— Хотелось немножко обжиться, привыкнуть к дому.
— Жить собрался?
— Да.
— Сдурел, знать. Мене Защока толковал — не поверила. Теперь вижу: сдурел. Аль пензия маленькая?
— Нет, хорошая. Северная.
Старуха оглядела его еще более придиристо, отшатнулась, явно испугавшись какой-то догадки, негромко спросила:
— Али нашкодил где? Скрываешься?
Ивантьев резко помотал головой.
— Так бегуть же в города!
— Пусть. А я не сбежал — вернулся.
Ничему не поверив, во всем усомнившись, старуха, вероятно, решила отложить дальнейший опрос непонятного соседа (поживется — увидится!) и заговорила о своих думах, заботах:
— Не приезжають, веришь? Мои москвичи, одры культурные. Сама картохи копаю, руки вот закочнели. Ждала, годила, земля нахолонула. Дала Федьке трояшник, вывернул плугом кусты, собираю теперь... Штоб их черт там захомутал, антиллигентов! Приедут — шиш покажу заместо картохи. Кажный год так. Обещают: мама, сажай, подмогем полоть, окучить, копать. Сама горб гну. И веришь, прошшаю: подарочки навезуть, внучат, винца сладкого, ласки, сказки... Да штоб и меня лихоман прибрал от такой жисти!