Ивантьев невесело усмехнулся: личное имущество граждан охраняется законом. О, движимое и недвижимое имущество пока еще движет человечеством! У нас меньше, да. Но подчас довольно цепко, особенно с повышением благосостояния... Впрочем, и он, Ивантьев, что ни говори, а вернулся в Соковичи предъявлять какие-то права на родительский, когда-то просто брошенный дом. Если по закону, если стряхнуть пыль с бумаг (сохранились ли таковые?), то получится: первый хозяин поселился в доме, не уплатив за него ни копейки; это другие перекупали кто у кого, и последним был доктор Защокин, ясно осознавший право Ивантьева на родной дом. Но доктора нет, говорил ли он что-либо сыну, успел ли сказать — теперь не узнаешь. А заставить наследников «осознать» может лишь суд. Легко представить себе, какая затеется тяжба. Насмерть. Энергичная Вероника пробьется в любые инстанции, дойдет до ООН... Некогда станет псу корку бросить, не то что мирно дышать воздухом Соковичей. Нужен Ивантьеву этак отвоеванный дом? Нет, конечно. Едучи сюда, он и не надеялся увидеть его — и вот даже пожил в доме, спасибо судьбе! Надо «свои стены строить», права Самсоновна. Эти, ютившие много разного люда, вроде и не признали в нем хозяина. Или немного времени прошло? Или мало было уверенности у Ивантьева? Лохмач хохотал не за печкой, понятно, — в его неспокойной душе...
— Свои стены — своими руками. Только так! — сказал он вслух, поднял взгляд от официальной бумаги Потапова и увидел: возле него все еще стоит почтальонша Маша, сочувственно, виновато, до слез стеснительно улыбаясь, немо спрашивая, умоляя сказать ей — не может ли она чем-нибудь помочь ему, любимому ею человеку, тайно избранному себе повелителем, господином.
— Маша! — смутился Ивантьев пред ее размыто-влажными, испуганно немигающими глазами и спросил как-то невольно: — Ты что, Маша, еще любишь меня?..
Она часто закивала, длинные, выгоревшие до льняного блеска волосы прикрыли ее опущенное лицо. Ивантьев осторожно коснулся Машиного плеча, проговорил:
— Может, чай попьем?
Вновь, еще более частые, кивки.
Он усадил ее не на кухне, а за круглый стол в зале, понимая, как это важно для нее, поставил печенье, наполнил две чашки — одна ведь не станет пить, — пришлось ей подать печенье, развернул и положил возле ее блюдца шоколадную конфету «Ромашка»; но только когда сам пригубил чашку, Маша робко отхлебнула глоток, смелее зыркнула и перевела восторженный взгляд на морской китель и мичманку, висевшие в приоткрытом шкафу. Он молча поднялся, снял повседневный пиджак, надел китель и мичманку. Повернулся к Маше — и даже испугался ее неописуемого восторга, пылания щек, дрожания губ и двух крупных благодарных слезинок, выкатившихся из сияющих онемелых глаз.
Так-то: кумир должен быть сиятельным!
Если другие все-таки подшучивали над его формой отставного моряка, то Маша — нет, она не ведала юмора и уже видела его на капитанском мостике огромного белого корабля, среди голубого океанского простора, с парящими чайками в небе.
Чтобы успокоить Машу, Ивантьев положил руку на ее голову и едва сам не разрыдался: Маша покорно, как-то по-собачьи нежно подсунула голову, а когда он пригладил ей волосы, неожиданно цепко схватила его руку и поцеловала. Ивантьев попытался пристыдить ее, но она не услышала его слов — так была переполнена счастливым волнением.
Машиной доступностью пользовались многие неразборчивые, но любить Маша могла лишь одного, избранного. Просто любить.
Ивантьев подлил Маше чаю, строго приказал пить и есть печенье — и она, на удивление, покорилась с не меньшей радостью, вероятно тоскуя и по ласке, и по мужскому твердому слову, — а сам уже не мог успокоиться от нахлынувших размышлений.
«Пусть, — говорил он себе, — Маша дурочка (таковой по крайней мере считают ее жители окрестных деревень), но природа не бывает совсем уж безучастна к своим изгоям: наделила Машу невероятной, умопомрачительной способностью любить. Это ли не счастье? И скольким несчастным хочется променять свое здравомыслие на истинную любовь! Пусть она и безумна».