Но вот, например, некая Анфиска, косенькая на левый глаз, выходит замуж за буйного во хмелю сапожника. И глаза бы наши не смотрели на эту Анфиску и ее сапожника мужа, кабы ни одно обстоятельство: у них родилось пятеро детей, один из которых – Силантий – стал впоследствии мужем купеческой дочки Варвары, прабабушки князя Урюпинского-Забугорского по материнской линии.
Неблестящая они пара в славной княжеской генеалогии, но не родиться без этого звена-перемычки нынешнему ездоку в «мерседесе».
Сдала тебе судьба колоду из нескольких миллионов карт, и ни одну из них нельзя обронить или выбросить – иначе не пойдет игра, и все тут.
Меня приводят в восторг и одновременно пугают миллионы лично моих предков, любивших друг друга, в результате чего на свет Божий появились пятеро моих старших братьев, две сестры и я!
Злые, добрые, жадные, щедрые, расчетливые и транжиристые, гуляки и отменные семьянины, храбрые и трусоватые, суетливые и неторопливые, решительные и удалые, терпеливые и занудливые – они все живут во мне, и я – один из продолжателей их жизней.
В камзолах, сапогах, лаптях, посконных рубахах, босиком, со шпагами на перевязи или с вилами в руках, в кандалах и рубище, идущие по пашне с деревянной сохой или едущие в кабине правительственного «ЗИСа», которому отдает честь орудовец. Вот на этого рыжего красавца пучеглазый турок льет горячую смолу с центральной башни крепости Бендеры, а этот, курчавый, как барашек, зло натягивает тетиву арбалета, целя в шею венгру; вот кто-то выпрыгивает из горящего самолета (знаю кто) и кого-то продают в рабство под плеск теплых волн на берегу Босфора; этот, высокий с голубыми глазами, воюет всего третий месяц и в роте его зовут «Товарищ Ленинград», он ползет со связкой гранат и карабином в сухой траве по правому берегу Днепра к фашистскому доту, а некто с усами и нашивками за ранения по пояс в осенней воде ладит из бревен мост через речку Равка – в Первую мировую под польским Казимиржем. Кто-то ворует темной ночью коня – кто-то скачет в погоню за вором. Предков секут розгами и награждают георгиевскими крестами, хоронят с воинскими почестями и зарывают в землю на безвестных ныне погостах, и над их могилами нынче асфальт, о который стучит звонкий детский мяч и топочут сандалики детворы…
…Был ли мой отец литовцем, греком или финикийцем, но однажды, уже на склоне лет, когда мы сидели с ним за праздничным столом и смотрели по телевизору передачу, посвященную годовщине снятия блокады, он долго молчал и вдруг сказал сдавленным голосом: «Умри, Димка, но врага на ленинградские улицы не пусти!»
И слеза пробежала по его щеке. Я кивнул, обещая. Отец, не таясь, смахнул ее, и мы с ним чокнулись и выпили.
Отец никогда не рассказывал о кошмарах блокадной жизни. Ну да, водил поезда по «Дороге жизни», всякое бывало. Он вспоминал из тех лет только курьезные случаи. Как, например, боевой расчет зенитных пулеметов, засевший в гнезде из мешков с песком возле водокачки, тренировался отбивать воздушные атаки фашистов на станцию, вращая пулеметы по команде лейтенанта во все мыслимые и немыслимые стороны, а когда парочка «мессеров» вынырнула из-за леса и прошла на бреющем, солдатики бросились врассыпную, а молоденький лейтенант, выбравшись из-под вагонов, расстрелял вслед самолетам всю обойму нагана, а потом швырнул его об землю и заплакал.
Тогда я еще не ведал, начальником и политруком какого поезда был мой батя в блокадное время. «Начальник поезда» звучало благополучно-начальственно, и я немного стеснялся отцовской должности, хотя и понимал, что «коридором смерти» легкую дорожку не назовут. И не знал об отцовской фотографии, что уже висела в мемориальном музее на станции Шлиссельбург, и не знал, что в книге о блокадных железнодорожниках есть слова и о нем.
Когда не стало отца и я полез в советские книги о блокаде, то не нашел в них упоминания о «коридоре смерти» и был смущен. И лишь много лет спустя, когда мы с женой и сыном приехали в зимний Шлиссельбург, обнаружилось, что участок железнодорожного полотна в тридцать три километра, спешно уложенный сразу после прорыва блокады на сваях через Неву и далее по торфяникам и болотам к Большой земле, этот коридор, насквозь простреливаемый немцами, чьи орудия стояли в пяти километрах, требовалось официально называть Дорогой Победы, или «Большая земля – Ленинград».
«Коридором смерти» меж собой называли его сами железнодорожники.
И мы стояли на пологом берегу Невы, и оставшиеся с военных времен сваи убегали в черную дымящуюся воду…
4. Ответы
Пусть случается со мной не то, чего мне хочется, а то, что мне полезно.
В начале своей ретроразведки из документально-вещественных свидетельств я имел лишь несколько фотографических карточек с вензелями старинных фотоателье, анкету деда по матери, написанную им в 1933 году для тамбовского собеса, военный билет отца без обложки, трудовые книжки родителей, пачку семейных писем и предостережения одной из старших сестер Веры не ворошить прошлое.
Да и вторая старшая – Надежда – не одобрила мои планы заняться историей семьи:
– Отжили люди свое и отжили, – хмуро сказала она по телефону. – Кому это может быть интересно?.. Найдешь такое, что потом не обрадуешься…
По версии самой старшей сестры Веры, которая в моем детстве наиболее удачно изображала американскую шпионку (оскалясь, она вращала глазами и молча тянула к моему горлу растопыренные пальцы), наш дед был то ли престижным архитектором, то ли извозчиком и в первом варианте бросил семью и смылся в буржуазную Польшу, во втором – спился и умер в пыльных лопухах под забором.
– Откуда ты знаешь, что извозчиком?
– Папа рассказывал! Он в ноябре семнадцатого года сидел с мальчишками на заборе напротив Зимнего дворца, тут стрельба началась, с флагами побежали, а его отец ехал на своей пролетке, увидел сына, согнал кнутом и отвез домой в Парголово. Они же в Парголове ютились, в детском доме.
– Ты же говорила, он был архитектором! – напоминал я.
– Правильно! – нисколько не смущалась сестра. – Он был архитектором, а потом его уволили за пьянку, и он ушел в извозчики!
– Откуда ты знаешь, что за пьянку?
– А за что же еще увольняют? Он и жену свою с детьми бросил, потому что пил…
– Кто тебе это сказал? – я не хотел оставлять без внимания эти нелепицы.
– Наша мама все время говорила отцу, что он весь в своего родителя – пьяницу!
– Интересно, как мама могла знать о пьянстве свекра, если тот не вернулся с Первой мировой войны, и наш отец все время его разыскивал? Ты же сама говорила… И что-то я не припомню, чтобы наш отец был пьяницей! Выпивал, как все, по большим революционным праздникам и с хорошими гостями…
– Ты еще ничего не знаешь! – многозначительно говорила сестра. – Я тебе потом как-нибудь расскажу!
(Иногда мне казалось, что мы с сестрой говорим о разных людях. Или наш отец за двенадцать лет, которые отделяли рождение сестры от моего рождения, превратился вдруг из тайного поклонника Бахуса и дебошира во вполне приличного человека – отца большого семейства, главного редактора газеты «Строитель», всегда подтянутого, делового, гладко выбритого, в чистой рубашке с галстуком, читающего, стучащего на машинке или с фартуком на груди снимающего острым рубанком сливочные завитки стружек на верстачке в ванной.)
Честно говоря, мне не верилось и в другое: что мой будущий дед – юноша с благородным лицом, изображенный на фотографии, бросит жену, четверых детей, станет извозчиком, а потом сопьется и умрет под забором.
Чепуха какая-то!
Ведь были же и у меня воспоминания…
Я догадывался: сестра имела некоторые обиды на ушедшего отца, и в сердцах может нафантазировать лишнего.
У меня обид на родителей не было: напротив, с каждым собственным прожитым годом я понимал и любил родителей все сильнее, и они все чаще приходили ночью к изголовью моей кровати: мы ловили с отцом рыбу, ходили по грибы, стреляли в кандалакшских сопках из малокалиберной винтовки по банкам, мать готовила по весне щи из крапивы, отложив книгу, рассказывала мне про блокаду, как ловили ракетчиков, показывала, как маленькая Надежда после обстрела хлопала себя по щекам: «Ой, мамочка, что тут было!», и мать, придя с работы, вытаскивала ее из подушек в дальней от зоны обстрела комнате и целовала сухими губами: «Ничего, доченька, скоро победим!» – «Я этому Гитлеру как дам! – Надюшка била кулачком по холодной подушке. – Он у меня узнает!»
Я представляю себе сестру – в полутемной холодной квартире, обложенную подушками, матрасами, в шерстяном платке поверх пальто, шапке, варежках – она ждет маму с работы, мама работает в домоуправлении железнодорожных домов тут же, на 2-й Советской улице, и забирает дочку лишь при объявлении воздушной тревоги, чтобы спуститься с ней в бомбоубежище. И целый день она одна под разрывы снарядов – близких (если били по Институту переливания крови, что виден из окон комнаты, в которой по всем обстрельным правилам мать оставляла дочку) и далеких – если немец бил по Московскому вокзалу и площади Восстания. С началом обстрела Надежда прячет кукол и сама прячется под холодные подушки.
Мать с отцом сдавали кровь – донорам полагался дополнительный паек.
Что сказалось: спрессованная войной детская энергия или чувство победительницы, отстоявшей свой дом, свое место («Вот, я со своей мамочкой и куклами никуда отсюда не ушла!»), гены или что другое – не знаю, но Надежда была во все годы такой заводилой во дворе, что вернувшиеся из эвакуации старшие ребята от ее проделок только глазами хлопали. И в школе, где Надежда сначала работала пионервожатой, а после института стала преподавать английский, только ей доверяли сложные дипломатические переговоры всех уровней, и только она могла вытянуть безнадежную, казалось бы, ситуацию.