В этой записи, которую я умышленно беру не сокращая, отчетливо проявляется характер Вишневского, его любознательность, жадность и зоркость глаза. Я вижу, как поразил его вид разгромленного Софийского собора и как ищет он взором под инеем на стенах уцелевшую кое-где дивную фресковую роспись, сделанную еще в XI веке русскими мастерами, и тут же, внизу, под ними видит убитых и раненых немецких солдат и тщательно рассматривает, как немцы накладывают «шину» на перебитую бедренную кость раненого.
Я ощущаю в этих записях прирожденную и самовоспитанную пытливость ума Вишневского. Я поражаюсь постоянному психоанализу, поискам в окружающих его людях общечеловеческих черт и различий и вдумчивому, чисто философскому подходу к увиденному.
Надо учесть, что все это лежит за короткими, беглыми строками дневника, и только когда сам вчитаешься в его страницы по нескольку раз, увидишь всю чуткость души, неповторимость и тонкость мышления Александра Александровича.
Надо еще заметить, что за тридцать пять лет, прошедших со времени написания этого дневника, медицина, наука и техника необычайно шагнули вперед. И за этот промежуток времени произошли такие огромные изменения в бытовых и творческих условиях, что, казалось бы, многое отошло в область преданий. Может быть, так оно и есть!
Но… как раз здесь-то и хочется вспомнить, что у всякого могучего дерева, растущего вширь и ввысь, есть корни, которых мы не видим, но которые нельзя подрубать, ибо только они дают новые побеги и плоды!
Весна 1944 года застает Вишневского уже на Карельском фронте.
Вишневский уже не главный хирург фронта. Он ждет, куда его назначат. Его удручает неизвестность.