Доклад этот был блестящим. Причем Александр Александрович не столько докладывал, сколько горячо делился с коллегами своим опытом, не умалчивая о недостатках и недосмотрах и постоянно обращаясь к аудитории: «Если вы будете делать эту операцию, то обратите внимание…» Это диктовалось большим чувством долга перед больными и щедрой готовностью передать опыт коллегам. И столько было в этом выступлении убедительности и полной отдачи, что оно несомненно сыграло большую роль в развитии методики трансплантации сердца. Ныне сделано больше ста пересадок сердца, не говоря уже о трансплантациях почек, легких, печени. Экспериментальная хирургия сильно движется вперед, но, как утверждает Александр Александрович в статье «Клятва Гиппократа», которую он писал в соавторстве с профессором Портным, — «по-видимому, право на клинический эксперимент могут иметь только врачи высшей квалификации, вся предшествующая деятельность которых оправдывает доверие больных и коллег».
Такой квалификацией и обладал сам Вишневский.
«Клятва Гиппократа». Все мы знаем, что дают ее студенты, будущие медики:
«Я направляю режим больных к их выгоде…»
«…Воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости».
«No nocere — не вреди»…
Сколько же противоречий несут новейшие методы лечения!
Сколько еще неисследованного и неизвестного?..
В антибиотиках, в атмосфере, в синтетике?..
И так, видимо, было из века в век. Каждое новое открытие вызывало уйму противостояний, не говоря уже о моральной ответственности.
Как и всякого человека, далеко стоящего от медицины, меня все время тревожил вопрос о том, где начинается и где кончается моральная ответственность врача при пересадке сердца?
Слово «сердце» вмещает в себя множество разных понятий — как черт человеческого характера, так и централизующей силы — и в «физиологическом», так сказать, смысле, и в философском. И сколько разных значений: «сердце поэта», «сердце Родины», «сердце матери»!.. И вдруг — «сердце донора». Но для того чтобы получить его, нужно ждать, чтобы с кем-то случилось величайшее несчастье, катастрофа.
Значит, тут человек должен переключить свое гуманное мышление на жесткую, холодную волю человека-автомата?
В автомате сносилась деталь, нужно ее заменить свежей!..
Когда я однажды завела об этом разговор, с Александром Александровичем, он выслушал меня и потом, поморщившись, сказал:
— Слушай, наука — вещь жестокая, всякая наука. Здесь приходится, особенно в хирургии, подчас и свой разум, и свои чувства подчинять необходимости и вкладывать их в профессиональное мастерство, в технику. А жертвы… Жертву приносить приходится всем — и донорам, и реципиентам, и медикам. Мало ли врачей, которые ради науки избирали себя самих в качестве подопытных экспонатов? Сколько было случаев, когда во время страшных эпидемий врачи пробовали вакцины на себе. И кто-то выживал, а кто-то становился жертвой науки, как профессор Берлин, прививший себе вакцину чумы и скончавшийся от чумы…
Так сказал мне Александр Александрович Вишневский, и, признаться, мне нечего было возразить.
Что помнят друзья
Николай Петрович Харитонов. Смотрю на него, и кажется мне, что как раз под него гримируют персонажей из кинофильмов, если надо показать тип «коммуниста двадцатого года», хотя возрастом он много моложе. Но в русском лице с благородными чертами, с классической линией носа и мягкой щеточкой усов на верхней губе, над привычной сдержанностью главенствует достоинство.
Такие лица видишь на фотографиях рабочих и студентов, борцов за революцию, в музеях русских городов. Там эти лица — самые разные, но все они хранят одно, роднящее их выражение непоколебимой внутренней силы. Вот такое лицо, у Николая Петровича, офицера запаса, ныне пенсионера. Он худощав, строен, еще совсем не стар, с лукавой усмешкой и умным спокойным взглядом карих глаз.
Вот он сидит передо мной, затягиваясь сигаретой, и рассказывает неторопливо:
— С Александром Александровичем я познакомился по поводу операции на лице, которую он мне сделал сам. Случай был как будто пустяковый: возвращаясь из Средней Азии, я побрился в какой-то привокзальной парикмахерской, и вдруг «прикинулась» к губе болячка, которая начала перерастать в опухоль.
Операция была несложная, но лечиться пришлось долго. И вот тут-то мы и подружились с Александром Александровичем. Меня к нему, к этому доброжелательному, общительному, остроумному человеку, так всегда тянуло, что, уже совсем поправившись, мы продолжали видеться. Ему, наверное, тоже было со мной небезынтересно, поскольку мы с ним подружились надолго: до конца его жизни. За тридцать с лишним лет я изучил его и полюбил как очень близкого, родного мне человека. А человек он был редкой самобытности, и меня всегда поражала его постоянная, неизбывная одержимость своей работой.