Реб Иче, сжимавший губами свою черную бородку, выпустил ее и, когда водонос вышел из комнаты, сказал, ни к кому не обращаясь:
— По этому поводу сказано в Коелес[50]
«И вернусь я и увижу обделенных» — рабби Даниэль Хаята говорит, что имеются в виду незаконнорожденные. «И вот слеза обделенных». Так если его отец был грешником, то чем, спрашивается, виноват бедный водонос? И сказано: «Из рук обделивших их заберу силу». И если члены Синедриона силой Торы, которую они взяли себе сами, отделили незаконнорожденных, изгнали их из сообщества Израилева и некому их утешить, то Бог провозглашает: «Я их буду утешать!» Если члены Синедриона отвергли их, то у Меня в Грядущем мире они будут сиять, как золотые семисвечники.— Чье это учение? — приложил ребе руку к уху, чтобы лучше слышать.
— Рабби Даниэля Хаяты.
— И что? — пожал плечами ребе. — У них всегда наготове какой-нибудь текст… Как может человек верить в собственные слова? Если б ко мне пришел новообращенный и попросил, чтобы я изложил ему все содержание Торы в пять минут, я бы его тоже прогнал! Мне даже и на ум не могло бы прийти сказать ему: «Люби ближнего, как самого себя». В этом ведь вся сущность иудаизма. Но этого же никогда не будет! Люби ближнего, как самого себя. Это, может быть, наивысшая ступень, высший покой, суббота суббот, только избранные могут это постигнуть, а простой смертный, который всегда в тревоге, который умирает каждый день, каждый час, ему ли до такой любви?! — Ребе вдруг замолк и, усталый, махнул рукой: — Напрасные слова! Если бы иудаизм действительно сводился к изречению «Люби ближнего, как самого себя», от нас бы уже давно и следа не осталось. Знаешь почему? Потому что человек по своей природе не знает любви к ближнему! Что я говорю? Даже милосердия — и этого нет в душе человека. Ближний должен быть без ноги или без руки или сдыхать с голоду, чтобы вызвать в нас чувство милосердия. Вокруг тысячи людей, у которых есть и руки, и ноги, но они безгранично страдают, в тысячу раз больше, чем те, у которых нет рук! Они жаждут капли милосердия, тают на наших глазах, а мы проходим мимо, довольные, равнодушные. Так разве может идти речь о том, чтобы любить ближнего, как себя? Счастье, я тебе говорю, что в каждом из нас еще осталась искра учения дома Шамая, судившего не по мере милосердия, а по мере справедливости.
— Почему же вы, ребе, всех прощаете? — спросил реб Иче.
— Обо мне не говори! Я с Господом Богом…
Реб Иче указал ребе на Мордхе, который стоял, изумленный, жадно впитывая каждое слово; тоска светилась в его глазах, он готов был броситься к ногам реб Менделе. Но вдруг подумал, что стесняет собеседников, и решил уйти.
У дверей он натолкнулся на пожилого человека с длинной бородой, в светлой овчине, не покрытой сукном, — как носят крестьяне. Еврей сбил снег с сапог и испуганно спросил Мордхе:
— Где святой ребе?
Мордхе указал ему путь.
Еврей подошел прямо к ребе, снял меховую шапку и, прежде чем присутствующие успели понять, в чем дело, наклонился к земле и начал целовать полы его белого шелкового кафтана.
Ребе подумал, что это христианин, и позвал служку, умевшего говорить по-польски. Тем временем еврей выпрямился и, держа шапку в руке, воскликнул:
— Святой ребе!
— Еврей! — улыбнулся ребе, подняв брови. — Они скоро превратят меня в священника!.. Почему ты стоишь без шапки?
Еврей смутился и начал надевать шапку, испуганно вытаращив глаза.
— Наверно, он из деревни, — оправдывал посетителя реб Иче, — живет в селе, с евреями редко встречается…
— И думает, — улыбнулся ребе, — что если приходится снимать шапку перед паном, так передо мной он обязан делать это тем более!
Мордхе вышел и остановился, не в силах разобраться, кто из них прав: реб Менделе или реб Иче. Он смотрел, как вороны расположились черным треугольником на снегу, вспоминал тощего резника с красным носом и никак не мог примириться с мыслью, что вороны, эти проклятые, по поверью христиан, души, могут одновременно быть проклятыми душами еврейских резников.
Разве это по-еврейски?
У евреев резник считается благочестивым человеком, почти ученым. Он и мухи не обидит. Глаза мягкие, поступь тихая, а когда он режет корову, он делает это со страхом, как первосвященник в храме: еле слышно подходит и, сотворив молитву, проводит блестящим ножом… Зарезал во Имя Божье!
Мордхе вздрогнул, невольно почувствовав, что реб Менделе прав. И чем больше он стоял так, тем тоскливее ему становилось. Он не знал, что именно его мучает. Помнил, что нужно что-то сделать — то, к чему он все утро готовился, и было досадно, что он так и не может вспомнить. Он бродил вокруг дома, вошел в сад, не заметив, как стало темно, ходил чуть не по колено в снегу…