С особенным чувством вчитываешься в строки Ивана Антоновича о его слитности с народом, о причастности ко всем его делам. В Ефремове всегда присутствует аналитик, в нем силен писатель, свободно перемещающийся по эпохам — от древних времен до будущего, которое он неизменно представлял себе светлым. Однако мысль наша проходит через Настоящее. Настоящее не застывшее, не ушедшее в прошое вместе с высказанными и отзвучавшими словами, а сохраняющее современность, постоянно находящееся рядом с нами. Задолго до сегодняшнего периода гласности, давшей путь здоровой критике и осуждающей критикансто, Ефремов отвергает пустые нападки на наш строй со всеми его достижениями, не замечать которые может только откровенный враг или человек с нездоровой психикой, призывает конструктивно относиться к нашим недостаткам, не признавать и не бороться с которыми так же вредно, как и видеть только их, держа фигу в кармане. На отрицании истины невозможно построить никакой позитивной программы. И сарказм и боль звучат в его словах в разные периоды жизни:
«Абрамцево, 5.12.60. Дмитревскому.
…с русским человеком не сладишь — отчего так и трудно строить коммунизм, что всех надо убеждать лишь на опыте. Это исконное недоверие к умственным убеждениям сидит в каждом из нас, видимо, от дикого скифа!»
«Москва, 26.12.66. Дмитревскому.
…А мелкотравчатое возмутительство — оно не в свойствах русского народа, как бы там хамоваты и пьянова-, ты мы не были. Правда, дурацкий разнобой в нашей интеллигенции, приведший её к краху, всегда был, но это потому, что уж очень она была разношерстная и неотстоявшаяся… За предупреждением должно стоять конструктивное — иначе теряется цель и смысл самого-то предупреждения — кого и для чего предупреждать, если и так все дрянь?!»
«Москва, 23 августа 1970. Дмитревскому.
Трудно… видеть, как исчазает все привычное с юности и заменяется совершенно иным, может быть, лучшим, но чужим и жестким. Особенно это относится к исчезновению того российского, что нам дорого и мило, но искоренялось… достаточно долго, чтобы практически оказаться на грани небытия. Вот это тревожит и не способствует тому благополучию, какое написано на лицах гостей, приезжающих в последние месяцы из иных стран».
Природа оказалась немилостивой к Ивану Антоновичу. Тяжелые, всепогодные экспедиции, изнурительный, на полном напряжении сил труд подорвали даже его могучее здоровье. В письмах начинают проскальзывать мысли о пределах человеческих возможностей, о смерти как неизбежном итоге жизни. Впрочем, и этим, казалось бы, заведомо пессимистическим мыслям Иван Антонович умеет придать философский смысл, старается не отнять бодрости у друзей, сознавая, что не может их не опечалить:
«Абрамцево, 16 июля 1959. Дмитревскому.
…До чего же мы все живем под прессом — то страха (общего) атомной войны, то — рака (личного и узко-семейного). Ей-богу, лучше быть потупее… впрочем, как подумаешь, что зато исчез бы весь широкий и интереснейший мир, нет, не лучше! Расплачиваться все равно неизбежно и за то и за другое, только по-разному… Когда Вы излечитесь от Вашей светлой романтики, Владимир Иванович, дорогой? Впрочем, не излечивайтесь, не нужно — лучше прожить наивным соколом, чем софистической змеей…»
«Абрамцево, 20.06.60. Дмитревскому.
Как силен вечный человеческий протест против неизбежности смерти и когда же наконец мы сможем преодолеть его? Что тут надо — веру в науку или какую-то особенную религию, вроде индусской? Но и в последней ведь смерть только тогда освобождение, когда мудрец уходит из жизни в экстазе — самадхи, якобы в соединении с божеством…»
Совсем малый круг друзей посвящен в истинную картину его здоровья. Какая же сила духа нужна, чтобы писать о себе самом так доверительно и спокойно:
…Должен предупредить Вас, что это письмо — только Вам, как пишут в английской секретной службе, судя по Джеймсу Бонду — «фор йор айз онли» — только для Ваших глаз… В последней моей кардиограмме произошло ухудшение… Само по себе это не непосредственная опасность, но в совокупности со всем, что есть, — неважно. Энергии не осталось — броненосец тонет.