Во второй половине дня мы отправились в глубь района Колаба. Где-то позади остались витрины элегантных магазинов и портики викторианских отелей. Асфальт вскоре уступил место булыжнику, а самым распространенным видом транспорта стала двухколесная повозка, запряженная волами. Под глухой стеной электростанции в пыли сидел на корточках продавец амулетов. Полуодетый, с серой от пепла кожей и страшно всклокоченными волосами старик, что-то бормоча, склонялся над расстеленным на земле обрывком пожелтевшей газеты, который служил ему одновременно прилавком и витриной. На нем он разложил свой товар. Зубы каких-то животных, пучки засохших трав, обрезки пушистых шкурок и невесть чем наполненные мешочки из грязных тряпок или оберточной бумаги.
Улочки напротив электростанции были без тротуаров. Они бежали меж рядов низких лавок, а потом разветвлялись и принимались петлять среди покрытых плесенью пригородных развалин. Мы свернули в одну из улиц. Несмотря на нищету этих кварталов, к нам никто не приставал. Может быть, в праздничный день не полагалось попрошайничать? Выбирая наименее оживленные проходы, мы блуждали по каким-то крытым галереям и дворам, заваленным кучами гниющего мусора. Там бродили тощие, как скелеты, священные коровы, меланхолично погруженные в поиски удобоваримых объедков. В тех же мусорных кучах рылись не менее голодные ребятишки.
Сгустились сумерки. Грохот петард сопровождался теперь мерцающим сиянием. За ближайшим углом засверкали разноцветные лампочки. Внезапно нас обступила густая толпа белых фигур. Прижатые друг к другу тела влекли нас между рядами желтых огоньков, колеблющихся в дверях лавок и окнах жилищ. Толпа негромко гудела, лениво кружась в теплом мерцающем свете многочисленных свечей, фонариков и разноцветных электрических лампочек. Отблески этого зарева превращали женские сари в сверкающие драгоценности. Мы отдались во власть толпы, которая бесцельно влекла нас за собой, и просто тонули в человеческой стихии, бесформенная мягкость и теплота, нежность и грусть которой очаровывали и одновременно вызывали отвращение. Временами темные головы и белые рубашки расступались перед слюнявой коровьей мордой с удлиненными глазами и загнутыми назад рогами.
В чем заключалось это празднество? В приобщении к жизни, чувстве локтя, растворении в многоцветном сиянии. Мы все время возвращались в одни и те же места: я узнавал необычайно толстого мужчину, полулежащего в неглубокой нише возле примуса и закопченной сковородки, на которой жарились лепешки, гирлянды из пестрых папиросных бумажек над какой-то лавкой, седую старуху в угловом окне первого этажа. Но мы не чувствовали усталости. Все это было похоже на сон или на осуществление мечты о проникновении в глубь киноэкрана. Мы даже не заметили, когда течение вынесло нас из этого заколдованного круга, толкнуло в другие, более широкие улочки и выбросило на тротуар перед открытыми дверями маленького храма, посвященного — как гласила надпись — Раме.
До сих пор на нас никто не обращал внимания. Теперь мы заметили вокруг себя ободряющие улыбки, выразительные приглашающие жесты. Опасаясь, как бы не совершить какого-нибудь промаха, мы остановились у порога.
Перед нами была небольшая комната со своеобразным возвышением в глубине и маленьким альковом напротив входа. Там, на жалкой железной кровати, сидела толстая немолодая женщина и кормила грудью завернутого в край сари ребенка. Двое других детей ползали по грязному полу среди тряпок, выщербленных мисок и горшков. От запаха сандалового ладана и жара, подымающегося от многочисленных свечек, горящих на полу главного помещения, перехватывало дыхание. С потолка свисали фестоны бумажных цветов, а возвышение было уставлено живыми, вянущими в этой духоте цветами в бутылках, консервных банках и дешевых вазочках. На стенах дрожали ярмарочные подвески из осколков зеркала и цветного стекла. Несколько примитивных олеографий изображали неизвестные мне сцены из «Рамаяны». Трудно было понять, идет ли здесь богослужение. Люди входили и выходили, болтали с женщиной в алькове, прилепляли к полу новые свечки, совершив жест анджали, склонялись перед жрецом, по-видимому, отцом семейства, который, сидя на корточках на возвышении, беспрерывно потрясал латунным звоночком.
Смутившись, мы поспешили уйти. Это было продолжение Элефанты.
Мы возвращались поздним вечером. С расшатанной верхней площадки автобуса я заглядывал в открытые окна домов. Внутри они напоминали жалкие провинциальные парикмахерские, может быть потому, что были разделены не доходящими до потолков перегородками, часто прорезанными оконными рамами с матовыми стеклами. Наш знакомый из района кинотеатра «Регаль» справедливо полагал, что живет в роскоши. Стоило опустить глаза, чтобы найти точный масштаб для сравнения.
На тротуарах горели небольшие, поддерживаемые бумагой и мусором костры, а вокруг них укладывались спать те, единственный дом которых — улица. У многих не было даже циновок, чтобы постелить на камни.