Любочка ужасно волновалась, потому из дома выскочила загодя и бежала, летела по-над дорогой, по самой кромке обочины, по жухлой, ломкой траве, чтобы белых лаковых туфель не замарать; руками отводила от себя колючие липкие репьи, которые хищно, да все без толку скользили по алым атласным оборкам, и на пятачок перед сельпо примчала, запыхавшись, самая первая. Потихонечку вокруг нее стала собираться шумная стайка одноклассников. Мальчики с деланым равнодушием отводили глаза. Девочки сгрудились вокруг и благоговейно щупали богатый материал, играющий на солнце, выпытывали, где да почем, и, по всему видно, завидовали ужасно – даже те, кто, старательно позевывая, спешил объявить: это, мол, ничего, мне мамка к концу лета и получше сошьет! Да что там девчонки, даже взрослые с пристрастием рассматривали Любочку и меж собою негодовали шепотом: «Куда это мать смотрит?!», – но любовались, любовались вопреки собственному негодованию, потому что не девочка, а статуэтка фарфоровая! На пыльном пятачке перед сельпо Любочка была в тот момент единственным ярким пятном, только за нее и можно было зацепиться досужему взгляду среди окружающей скуки и серости.
И Любочку действительно заметили.
– Господи! Э-это что за чучело?! – воскликнула художница по костюмам, за руку выводя ее из толпы. – Через сорок минут уже Высоцкому с Золотухиным сниматься, а тут! Убрать! Немедленно убрать!
И бедная, ничего не понимающая девочка, не успевшая даже удивиться, вдруг почувствовала, как все разом отстраняются, стараются отшагнуть подальше, будто и знать не знают никакой такой Любочки, а за спиной уже зарождаются предательские, исподтишка, смешки и словечки.
Любочка никогда в жизни не рыдала так горько. Она бежала со съемочной площадки прочь, опасно оступаясь на глупых каблуках, несла в ладонях у самого лица свой позор и соленые свои слезы, и слезы проливались через край, и позор проливался. Как оглашенная ворвалась она во двор, скинула ненавистные лакированные туфли куда-то на грядки и понеслась к дому босиком, раздирая вдрызг мамины шелковые чулки. Она уже в сенях выпрастывалась из облачного платья, алый атлас трещал по швам, только Любочке это было безразлично, ей казалось, что она немедленно умрет, едва коснувшись подушки.
Она прорыдала до вечера. Галина Алексеевна ходила по кухне из угла в угол, прислушиваясь к малейшему шороху за Любочкиной дверью, и чувствовала себя виноватой. Чувствовала, а до конца все-таки не понимала, что сделала не так, – пусть тот, кто осмелится сказать, что ее Любочка не была в тот день самой красивой, даже красивее Пырьевой, первым камень бросит… да пусть у нее глаза лопнут, если Любочка – не самая-самая раскрасавица!
Глава 3
Часам к семи съемочный день закончился, и домой вернулись осветители-квартиранты. Младшему, утром наблюдавшему сцену на съемочной площадке, Любочку было очень жалко – такая красивая, яркая и такая наивная девочка, – потому он, пошептавшись немного с Галиной Алексеевной, без стука вошел в комнату плача и предложил прямо сейчас пойти и познакомиться с Высоцким. Он врал, конечно, сам он был знаком с ним лишь мельком, по работе, и уж, разумеется, не настолько близко, чтобы представлять ему первую встречную сельскую девчонку, но надо же было что-то сказать, чтобы прекрасная Несмеяна отвлеклась и перестала реветь.
Несколько секунд Любочка еще всхлипывала по инерции, а потом подняла заплаканные глаза и, заикаясь от слез, тихо спросила:
– А как же мы к нему пройдем? У него ведь милиционер постоянно дежурит, я сама видела.
Тут молодой квартирант не выдержал и расхохотался.
– Ну ты даешь! – сказал он растерявшейся Любочке. – Какой же он милиционер? Это артист, Валерий Золотухин. Между прочим, он в этом фильме главный. А в форме ходит, потому что у него роль такая. А он в нее вживается. Ну вроде у них, у актеров, так принято...
Когда Любочка, уже умытая, подправившая «бабетту», съехавшую набок, одетая нарядно и скромно – в белую ситцевую кофточку и голубую юбку с широким поясом, – выходила из дому вслед за молодым ассистентом, мама едва слышно шепнула ей:
– Ни в чем ему не отказывай, поняла?!