Когда Илюшеньке исполнилось три года, Галина Алексеевна наконец-то отправилась к дочери в Шаманку. Герой Берлина к тому времени получил диплом и отбыл в Мамско-Чуйский район за длинным северным рублем, и было Любочке с самого его отъезда не по себе; становилась она с каждым днем все более раздражительной – спала дурно, ворочалась, мерзла, искала озябшей рукою уехавшего мужа. Она отдала Илюшу в детский сад и вернулась на почту, но ее раздражали и работа, и прежние подружки, вечно говорившие об одном и том же. Тошно было Любочке. Поэтому приезду матери обрадовалась она несказанно – с понедельника мыла и мела, словно хотела смыть с этих унылых стен беспричинное свое томление.
А все же, как ни старалась, с порога услышала знакомое:
– Ох и дура ты у меня, ох и дура!
Так сказала Галина Алексеевна, едва огляделась. И вложила в эту фразу все раздражение, накопившееся за долгую, изнурительную дорогу.
– А ты губки-то не выпячивай! Дура и есть. Мужика, вишь ты, захотелось. Ну и много ты получила-то? Сарайку темную да сортир на дворе.
Любочка молчала. Ох, как обидно ей сейчас было! А самое скверное – мать права оказалась. Ничего-то с этого замужества Любочка не выгадала, забот только нажила.
– Что молчишь-то? Сказать нечего? Приготовила бы матери помыться с дороги! Где вы моетесь-то? Баня хоть есть у вас?
– Мы по субботам в общественную ходим, – буркнула Любочка. – Хочешь, ведро нагрею.
Ужинали поздно. Ужинала, собственно, только Галина Алексеевна. Любочка лениво ковыряла вилкой вареную картофелину и вздыхала тяжело, по-бабьи. Илюшенька давно уснул, а мать и дочь все сидели за кухонным столом и разговаривали. За окном стояла черная ночь, под окном, на другой стороне улицы, раскачивался тусклый фонарь, похожий на чашку с блюдцем, перевернутую вверх дном, где-то лениво перебрехивались собаки. «Господи, как я живу!» – думала Любочка. Речи Галины Алексеевны произвели эффект лампочки Зощенко – у Любочки вдруг открылись глаза, и перед глазами замаячили ветхие стены, убогая обстановка. Вот и стекло пошло трещиной, и радио заперхало простуженно, и, заглушая радио, заскрипели рассохшиеся половицы, и Гербер уехал неизвестно куда…
– Хоть бы вы плитку купили. С баллонами. Как у нас с папой, – вздохнула Галина Алексеевна. – Тяжело, поди, на печи-то готовить.
Любочка промолчала.
– Да ты не обижайся на мать, я ж тебе добра желаю. Для того ли я тебя растила, чтобы в эту вот дыру отдать?
– Ладно, мам, давай спать. Устала ты с дороги, да и я что-то… – оборвала Любочка и пошла стелить постели.
Она уступила Галине Алексеевне опустевшее супружеское ложе, а себе постелила на печи. Долго не спалось. Здесь, под закопченным потолком, было неуютно и знойно, старые лоскутные одеяла, беспорядочной кучей набросанные на печь, топорщились под простыней, словно лесные коренья, впиваясь в натруженную Любочкину спину, печной жар прожигал до самых костей. Первый раз в жизни Любочка легла спать на печке, но даже простого любопытства не чувствовала – только одно унижение. Она зло ворочалась, тщетно пристраивалась поудобнее. Не хватало воздуха, а теплые волны жара потихонечку баюкали ее, уносили с высокого этого берега в глубины сна, и она не заметила, как ее сморило, потому что и во сне казалось Любочке, будто она не может уснуть, а все ютится на уродливой печи, разросшейся уже на весь дом, и никак не отыщет края, чтобы свесить ноги и спрыгнуть на пол.
Галина Алексеевна с дороги уснула сразу, но и ее сон в ту ночь не был спокоен – из далекого могильного далека грозила кривым артритным пальцем зловредная слюдянкинская ведьма, не пуская их с дочерью на мраморную лестницу.
Бедная, бедная Любочка! Ну что бы ей не родиться в начале восьмидесятых? С такими блестящими внешними данными она бы к двадцати годам стала украшением эпохи дорогих содержанок, джакузи и евроремонта. Она бы почивала на шелке, отдыхала на Канарах, и ей никогда не пришлось бы думать о таких приземленных вещах, как кооператив в Иркутске. В ее прекрасной голове были бы достойные ее красоты мысли – о глянце, фитнесе, пилинге и шопинге, а на орбите ее прекрасных ног всегда вращались бы три-четыре спутника типа «мужчина-кошелек».
Увы, Любочка, как все выдающиеся люди, сильно опередила свое время, и, чтобы добиться хоть маленького успеха, ей предстояло еще доказать свою состоятельность.
Утром, едва позавтракав, полетела Галина Алексеевна в Иркутск, в театральное училище, а когда вернулась под вечер – сияющая, полная молодой энергии, – план по спасению Любочки был уже разработан, многажды выверен и в печать подписан.
– Ну вот что я тебе скажу, – объявила Галина Алексеевна. – Собирайся домой!
– Как домой?! А Илюшенька, садик? А почта? Мам, у меня же работа здесь!
– Работа! – Галина Алексеевна усмехнулась. – Тоже мне работа – бандерольки сортировать! Уволишься, время есть. За сколько там заявление нужно? За две недели? Как раз к концу отпуска успеешь.
– У меня в июне отпуск. И Гербер обещал приехать, сегодня письмо получила, хочешь, почитать дам? Он там…