Читаем В русском лесу полностью

— Тьфу! — чего-то внезапно рассердившись, сплюнул сухим плевком дядя Степа. Ну тут же, незнамо почему, он развеселился и стал смеяться: ха-ха-ха... Я смотрю на него с удивлением, — на лице его новая перемена: он плачет, размазывая ладонью по лицу слезы. Говорит: «Стратеги, черт возьми! Людей жалко, сколько вы их переведете со своим Суворовым-Кутузовым!»

— Война без жертв не бывает, — говорю я. — Вон в Альпах...

— Молчи, молокосос! — перестав плакать, вдруг рассердился дядя Степа. — Тебе в бабки играть, без штанов бегать возле речки, а ты, как путящий, в стратегию ударился.

Наш крупный разговор, помню, протекал не с глазу на глаз, а в присутствии дяди Мити, эвакуированного мастера потока. Слушая нас с дядей Степой, дядя Митя, к моему неудовольствию, взял линию моего темного дяди и поддержал его. Слушая, он кивал дяде Степе, подмигивал, поддакивал и ободрял его не то злорадным, не то хитрым смехом. А дядя Степа распалялся все больше. С гневными слезами на глазах он высказывался: позорно-де для Кутузова-Суворова перед извергом рода человеческого и дьяволом Гитлером, ни дна ему, ни покрышки, аж до Волги-реки пятиться, людей губить, детей и баб оставлять зверям на растерзание...

— Позорно, верно, позорно! — поддакивал эвакуированный мастер потока. — Ум у вас, Степан Петрович, прямо-таки государственный. Где вы только, Степан Петрович, могли постичь такую необыкновенную мудрость?

— Ум, Митрий Владимирович, у меня обнакновенный, — застеснялся от скромности дядя Степа. — Я простой человек, из крестьянов, охотничей семьи. Землю пахал, сохатых да белок промышлял в тайге. Но мне по кляузному несчастью, зависти и людскому несправедливому злу восемь лет пришлось тундру осваивать, там в работе и раздумьях я и прозрел и умом навострился.

— Значит, нет худа без добра?

— Ежли рассуждать, то так оно и получается, Митрий Владимирович, — скромно и застенчиво так отвечал дядя Степа. — Не будь в моей жизни кляузного несчастья и навета, я так, может быть, и не постиг бы умом главную стратегию Кутузова-Суворова. Беда мне помогла разобраться и прозреть, и теперь я, Митрий Владимирович, ни на какого Кутузова-Суворова не надеюсь.

— А на кого вы надеетесь, Степан Петрович?

— Надежда у меня одна, — рассудительно, степенно отвечал дядя Степа, — на баб да мужиков, на народ то есть. Ежли они не возьмутся со всей силой наподсевать Гитлеру под зад, то он, пожалуй, ижно до Сибири пройдет со своими танками. Но я в такую кару не верю: русский человек, как медведь, долго раскачивается, а как попрет, так его ничем не остановишь.

— Все верно, все верненько! — охотно поддакивал дядя Митя. — Ни в чем, совершенно ни в чем нет ошибочки.

Мне было ясно: с темными, недалекими людьми я проживал под одной крышей. Не по пути мне было с ними.

Осудив в душе дядю Степу и дядю Митю, по своей темноте не поддерживающих главную суворовскую стратегическую линию, я бодро продолжал свои дела: читал газеты, выступал перед рабочими. Для разминки и собственного воодушевления, я, оставшись в красном уголке наедине сам с собой, пел модные в те годы песни и даже маршировал, размахивая руками. Домой матери я писал хвастливые письма. Она мне отвечала под диктовку кого-либо из соседок: завод — хорошо, писала она, но лучше, ежли бы я возвернулся домой. Одна она остается. После ФЗО Митрию, моему старшему брату, недолго довелось проработать в шахте подземным бурильщиком, его вызывали в военкомат и скоро возьмут на фронт. Жить одной будет тягостно...

К этому времени в самый разгар моих трудовых успехов со мной приключилась беда. От пайка и недоедания я вдруг захворал куриной слепотой. Днем вроде ничего, все вижу, но стоит опуститься на землю сумеркам, как я делаюсь слепым. И утром рано я тоже ничего не различаю поблизости.

В цехе я скрывал о своей болезни, почему-то стыдно мне было в этом признаться. До тех пор никто не знал о моей слепоте, пока начальник цеха не приказал мне читать сводки перед третьей, ночной, сменой. После читки в двенадцать ночи идешь по заводскому двору, натыкаешься на столбы, на груды кирпича, на забор, И по улице идешь по памяти, наугад, то и дело заваливаясь в канавы.

Это было тяжелое для меня время, тяжелое не тем, что я, как курица, ничего не различал во тьме: куриная слепота, я знал, проходит; тяжелое — обидой на людей. Как бы там ни было, я ведь делал им добро, просвещал их, информировал о том, что делается на фронте, а они в ответ на мое добро дали мне обидное прозвище — Куриная Слепота. Я выступал, меня слушали невнимательно, разговаривали между собой, смеялись. А из дальнего угла, я слышал, меня обзывали вполголоса: Куриная Слепота! Даже дядя Степа и тот, заместо того чтобы посочувствовать и помочь мне, как избавиться от болезни, и тот насмешливо говорил мне в лицо: ну, как, Куриная Слепота, дела? И только одна нашлась жалостливая душа, это — тетя Клава, жена дяди Степы. Услышав насмешливое надо мной со стороны своего мужа, она сказала с осуждением:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже