Печерин обратит тысячи, – доказывал Погодин. – Русский католик, чем он выше, чище, умнее, лучше, тем он опаснее, особенно ввиду русской мягкости, легкости, восприимчивости – и невежества! Покажите вы маленькое послабление в этом отношении, и половина нашего высшего сословия, особенно дамы, кинутся в объятия французских аббатов. О, с каким остервенением готов я был вцепиться в волоса (извините) какой-то Воронцовой или Бутурлиной, встретив ее в Риме с молитвенником в руках.
Герцена, который привел в «Колоколе» этот отрывок, особенно восхитило «великое извините в скобках», свидетельствующее о «русской мягкости». Но Печерин узнал о полемике не только из заметки в «Колоколе» от 1 сентября 1863 года (Герцен XVII: 255–454), но прочитав всю полемику в двух номерах «Московских ведомостей», посланных ему кн. П. В. Долгоруковым, также политическим эмигрантом, издателем газеты «Листок»[71]
. До того они не были знакомы, но Печерин немедленно, 7 сентября, ответил ему длинным письмом, свидетельствующим о растущей в нем творческой тяге к написанию мемуаров, о потребности изложить собственную точку зрения на свою необычную судьбу. До середины 1860-х годов, вернее, до начала целенаправленной переписки с Россией, Печерин нигде не выступает против католицизма, напротив, он снова повторяет свою мысль о том, что будущее католической церкви – в союзе с демократией. Он с иронией отзывается об идее Каткова найти католических священников, преданных самодержавию, и прямо выражает поддержку польскому духовенству: «…если б я был на их месте, я действовал бы, как они действуют, лишь бы Бог дал мне их долю энергии и веры. Я никогда не думал, что Католическая религия, в какой бы то ни было земле, должна быть подпорою деспотизма» (Печерин 1996: 49).Письмо нескрываемо было рассчитано на публикацию. Кратко пересказав историю своего обращения, с ключевой фразой «Тоска по загранице обхватила мою душу с самого детства. На Запад! на запад! кричал мне таинственный глас», Печерин повторяет основные положения письма к Огареву и предваряет страницы будущей автобиографии. Он настолько готов выйти на общественную сцену, что мысленно обращается к тем в России, кто может помнить его – к своим спутникам по командировке в Берлинский университет: «Те, которые знали меня в Берлине, увидят теперь, что я не изменил первым убеждениям моей юности». Красота предсмертной фразы папы Григория VII, умершего в Салерно в ссылке, постоянно занимала его воображение, он приводит ее в письме к Долгорукову, превращая свое письмо в набросок завещания: «Я любил правосудие и ненавидел беззаконие и потому умираю в изгнании. Вот эпиграф моей жизни, и эпитафия по смерти!» (Печерин 1996: 49). Здесь Печерин обозначает центральную мысль «Замогильных записок» – он автор «поэмы жизни», создаваемой «по всем правилам искусства», сохраняющей «совершенное единство». Он предваряет осмысление своей жизни выбором эпиграфа, а прожитую жизнь – эпитафией.
Письмо написано по-русски, и, хотя трудно поверить утверждению Печерина, что он «почти разучился Русской грамоте», лексика и пафос его писем к Долгорукову подтверждают влияние на него «сочинений г. Герцена». Несмотря на «различие мнений», Печерин всегда писал о том, что «обожает его несравненный талант». Часть письма звучит почти цитатой из «Колокола»: «Если вследствие какого-нибудь великого переворота врата отечества отверзнутся предо мною, – я заблаговременно объявляю, что присоединяюсь не к старой, а к молодой России, и теперь, с пламенным участием, простирая руку братства к молодому поколению, к любезному Русскому юношеству, я хотел бы обнять их во имя будущего, во имя свободы совести и Земского Собора» (Печерин 1996: 50).