Скоро мне станет вообще не до всего — если врач не ошибся, то через полгода максимум. Странно, почему я не радуюсь? Ведь мечтал же, молился об этом — то Богу, то дьяволу, то вообще невесть кому. Сам, правда, так и не решился прекратить все однажды и навсегда. Ну не поднимается у меня рука на себя любимого. Зато поднималась на других. Многажды. В переносном, конечно, смысле и не предумышленно, а как бы само собою все получалось, даже против моей воли. И всякий раз по-разному. Но всегда с одинаковым результатом.
И всякий упомянутый раз я потом выл, рыдал, умолял: не могу больше, не хочу жить так, такой ценой! А повыв, успокаивался. Привыкал — ненавидеть себя и жить, ненавидя. Постепенно ненависть притуплялась, приедалась, тонула в истовом (и тоже привычном уже) самогипнозе: вот пускай только еще раз выпадет случай, и уж тогда-то я наверняка, распронепременно… нет, конечно, не искуплю все предыдущее — такое ведь искупить невозможно! — но и ни под каким видом никоим образом больше не…
Случай выпадал.
И все повторялось — будто само собой, будто и не по моей воле. Ох, как же хотелось мне уверовать в эти «будто»!
…По сторонам тянулись замызганные фасады старинных особнячков — скучных, жалко обезличенных чьими-то давнишними стандартными потугами на стандартную оригинальность. Когда они строились, была здесь окраинка под неофициальным именованием «Выскочки». Из, стал-быть, грязи в… нет, не в князи, куда уж там! В то же быдло, только отмытое, прибогатевшее, что-то уже могущее, а потому и весьма опасное — ибо в силу собственной выскочности напрочь не знает, что делать с новыми своими возможностями. В ту пору здесь даже днем ходить в одиночку было небезопасно. Сейчас, впрочем, тоже. То есть днем-то тут людно (как-никак минут лишь двадцать ходьбы до деловых кварталов, метро и прочих урбанистических благ). А вот вечером, как теперь…
Город притих в вязких прозрачных сумерках, набираясь решимости перед прыжком из вечера в ночь. Лишь мои шаги то отскакивали эхом от стен, то барахтались в чахлых захарканных палисадничках; да нечастые распахнутые окна оплескивали меня дикторским бормотанием, смехом, перебранками, музыкой.
А потом из-за очередного излома этой словно бы артритом скрюченной улочки вызмеилась она. Вкрадчивая, сперва почти неприметная мелодия по-подлому ввинтилась, всосалась в мозг, вытеснила оттуда все… кроме памяти.
Что-то такое же монотонное, плаксиво-навязчивое высвистывали метелки гаоляна под злыми ветреными порывами, и, казалось бы, еле слышный их посвист сочился даже сквозь грохот разрывов.
Зачем я напросился в то дело? Что вообще погнало меня из университетского благополучия в пропахшую кровью Маньчжурию? Надежда на случай поломать проклятие? Что ж, очередной случай действительно выпал.
Разрывы шматовали двухметровые метельчатые стебли, густо пятная гаоляновое поле дымящимися проплешинами. Поручик приказал изобразить атаку на всхолмье, с вершины которого уже сыпалась к нам вражеская пехота. Он так и сказал: «изобразить». Потом назвал троих счастливцев, которым предстояло доставить по назначению пленного.
— А нам, прочим-то, чё — дохнуть для отвлеченья японецкого вниманья? — процедил кто-то из нижних чинов.
— А ты чего ждал?! Или тебя штыком в задницу пырнули, когда батальонный выкликал охотников?! — зло осведомился поручик. — Ну, что сгрудились? Хотите, чтоб одной шимозой всех разом накрыло?! Рассыпаться! В цепь! И — вперед… то есть назад — марш! Бегом!
«Бегом». Через плотную заросль, держа винтовку горизонтально перед собой, — тут и шагом-то труд почти сверхпредельный. Зато по гаоляну двинулась такая волна, будто не жалкий загнанный полувзвод из последних сил, а больше роты поднялось в атаку — неторопливую, расчетливую.
На ходу я очень старался думать о японце: хоть бы удалось «счастливчикам» довести его целым и хоть бы он впрямь оказался тем самым штабным многознайкой, за которым нас отряжали. Нужно, обязательно нужно было чем-то таким забить себе голову — чтобы не выть взахлеб: помилуй, Господи, пронеси!
Говорят, будто снаряд, который в тебя, не слышен. Мало ли чего говорят! Одно дело — слушать профессорские рассуждения о скорости колебаний воздуха, и совсем другое — визг этого самого воздуха, прошибаемого летучей гибелью.
Господи, пронеси!!!
Потом я запнулся о поручика. Он сидел на земле, обеими руками вцепившись в правое голенище — между стиснутыми грязными пальцами пробивалась темная струйка. Я было примерился стаскивать с него сапог, но офицер отчаянно замотал головой:
— Отставить, вольноопределяющийся! Помогите встать.
Я позволил себе вытаращиться, и он разъяснил на удивление терпеливо:
— Нельзя, чтоб солдаты надолго потеряли меня из виду. Разбегутся.
Пожав плечами, я обхватил его под мышки, вздернул на ноги — поручиково серое от боли лицо оказалось совсем рядом, буквально глаза в глаза. А через миг…