Мы знаем, какая традиция актуализируется здесь. Это традиция бедности языка, словесного отщепенчества. Саша всегда был по-своему близок к этой традиции в смысле поэтики фрагментарности
, теперь он полностью в нее укладывается, как его парафраз стихотворения Яна Сатуновского, который в свою очередь иронически меняет модальность «Брожу ли я вдоль улиц шумных» с уступительной на вопросительную, впуская текст Пушкина в быт советского литературного отщепенца: «Брожу ли я вдоль улиц шумных? Брожу, почему не побродить? Сижу ль меж юношей безумных? Сижу, но предпочитаю не сидеть». У Саши: «хочу ли я культурных потреблений? / хочу, отчего же не хотеть // хочу ли мира потрясений? / хочу, но предпочитаю не хотеть».Это традиция, полагающая поэтическое знание
не в словах, из которых «ни одно не лучше другого», а в пустоте между ними и вокруг них. Это традиция, «пародирующая абсолютное знание», традиция по сути бесстыдная, входящая «не спросясь» в «стихотворного ряда тесноту» и выходящая к пушкинской «бездне-на-краю», но в качестве бычка Агнии Барто: «бездна ты качаешься / и что-то не кончаешься». Это традиция, для которой нет особой разницы между гельдерлиновско-хайдеггеровским «но что остается, то учредят поэты» и хармсовским «скажу вам грозно: лишь мы одни – / поэты, знаем дней катыбр». Я бы назвал это традицией «остаточного наслаждения» как гарантии от смерти, как способа сохранить себя, как способа продолжать («Чтобы писать, нужно писать»). В духе «мертвого господина» Введенского, которого Саша оживляет с помощью русских стихов Рильке: «вбегает мертвый господин / он так один // ‹…› он и хотел бы время удалить / да вот приходится вбегать и снова жить».Возвращаясь к своей давней наивной реплике «но это же лирика, лирика», я вижу в этой традиции залог того, что сформулировано Сашей предельно ясно и цинично: «поэзии ребяческие сны / вернутся к нам не ссы».