Он заметил, что роман о стройке, в котором нет ни рабочих, ни партии, очень уж однобок. Я предложил вернуть старое название — «Инженеры», именно они, технические специалисты и административные руководители, были центром повествования. На «Инженеров» он не согласился, заголовок «Второй фронт» объявил претенциозным. «Не будем дразнить зарубежных гусей — они читают наш журнал, — объявил он. — Лучше перенесем на весь роман название третьей части — “В полярной ночи”». Я не возражал.
Еще он сказал, что надо сделать так, чтобы читатель понимал: термином «эвакуированные» (так называли некоторых людей, перемещенных из зон военных действий) зашифрованы заключенные. Это я обещал, но не уверен, что сумел сделать.
А потом, увлекшись, он заговорил о радикальной перестройке романа. Он бы написал его по иному плану и даже с другими героями. Он импровизировал. Он создавал совсем другое повествование — и придуманное им было куда интересней, значительней, художественней и ярче моего. У Симонова разыгралась фантазия, его охватило вдохновение. Неторопливо, картавя и не выговаривая «л», он разворачивал передо мной картины крупного литературного произведения — из тех, что надолго сохраняются в памяти читателя. В этом ненаписанном романе было все, чем сияет настоящая литература: драматические схватки, большие характеры, петли сюжета… Я слушал, зачарованный и восхищенный. Симонов предлагал мне то, чего я не сумел бы выполнить, даже если бы захотел, и что разительно не походило на его собственную сухую, почти аскетичную прозу. Мне потом долго казалось, что он тайно мечтал о таком сугубо «литературном» романе, какой придумал для меня и какой, строго самоограничиваясь, не разрешал писать себе. Что-то в этом духе я ему и ответил. И еще я сказал:
— Но если я хоть часть ваших советов выполню и напишу новые сцены, рукопись разрастется листов до тридцати трех.
— Вот и отлично, — одобрил он. — А потом мы эти тридцать три листа ужмем до двадцати — и будет хорошо.
Я ужаснулся. Такая редакторская вивисекция казалась мне издевательством. Я и вообразить не мог, что спустя десять лет напишу фантастическую книгу в тридцать листов и потом сам сведу ее до пятнадцати и буду сетовать, что недовыжал, надо было еще постараться. А Иван Федорович Винниченко, мой редактор по второму реалистическому роману, с удивлением скажет мне: «Вы странный человек: против каждого нового слова, которое я предлагаю вставить в текст, яростно восстаете, а сокращать себя готовы целыми абзацами», на что я весело отвечу: «Сокращение — мать улучшения».
— Сколько вам нужно времени для переделок? — спросил Симонов. — Год или больше?
— Год? — удивился я. — Зачем мне год? Да я все сделаю за два месяца. Я пишу быстро.
Симонов засмеялся. Он тоже пишет быстро, но скрывает это, сказал он. И мне советует скрывать. Московские литераторы считают, что быстро писать — неприлично. Обычный разговор мастеров пера: «Сегодня работа удалась: написал полторы страницы. Но трудился, трудился — семь потов сошло!» Я возразил, что многократный пот укрепляет созданное вдохновением, но неспособен его заменить. Творческое настроение так убыстряет мысли, что рука начинает от них отставать. Толстой писал до двух листов в день, лист свободно одолевали Достоевский и Диккенс. А Бальзак? А наш современник Фейхтвангер? А ведь неплохие писатели, не правда ли?
— Ну, если и двух месяцев хватит, я постараюсь на это время обеспечить вам соответствующие условия. Против дома творчества не возражаете?
Против дома творчества я не возражал. Я просто не знал, что это такое.
На обратном пути в редакцию (она находилась всего в квартале от места, где мы были) Софья Григорьевна, на минутку задержавшаяся у Симонова, порадовала меня:
— Вы понравились Константину Михайловичу. И знаете, что он сказал? Он хотел бы, чтобы его произведениями занимался такой редактор, как вы.
Было приятно, что я понравился Симонову. Но я решительно не понимал, что он нашел во мне редакторского. Я всегда знал, что я плохой редактор. Мой друг Владимир Михайлович Корначев (в Норильске мы с ним организовывали зародыш вуза — учебно-консультационный пункт московского института) писал неважно, но быстро и умело правил любой мой деловой текст. Я озадаченно поинтересовался у Карагановой:
— Ума не приложу: как выполнить пожелания Симонова? Столько он наговорил важного и интересного…
— А вы и не выполняйте ничего, — хладнокровно посоветовала она.
— А если он заметит, что я проигнорировал его замечания?
— Ничего он не заметит. Он уже позабыл, что вам рекомендовал. А если встретитесь еще раз, то нафантазирует нечто совсем иное.
— И такое же умное и блестящее?
— Не хуже, чем то, что вы услышали сегодня. Константин Mиxaйлович умеет быть блестящим.