Я назову его Журбендой.
Это был коротконогий, короткопалый, круглоголовый, рыжеватый человечишко с некрасивым, но живым лицом, до того густо усыпанным веснушками, что щеки и лоб отливали золотом. И у него была странная борода — клочковатая, неистовая, как и он сам. В день выхода из тюрьмы Журбенда сбрил ее, но она вырвалась наружу уже на второй день и за неделю отросла на полпальца. Я и не подозревал до Журбенды, что на свете существуют такие жизнебуйные бороды. Ненавидевший его Иоганн Витос хмуро бубнил при встрече: «До чего же хорошо растет сорная трава на навозе!» Иоганн Карлович нарывался на ссору. Журбенду ссоры не привлекали, он ухмылялся и отходил подальше от Витоса.
Еще я знал о Журбенде, что он до ареста работал в историческом архиве и написал столько книг и статей, что их не уместишь и в чемодане. Об этой поре своей жизни Журбенда обычно умалчивал. Зато он с охотой распространялся о мировой и гражданской войнах, о созданном им, первом на их фронте, Совете солдатских депутатов, о том, как он провозглашал в местечках советскую власть, арестовывал помещиков и буржуазию, давал отпор белополякам, рубил под комель контрреволюцию! А годы, когда партию трясла жестокая лихорадка дискуссий, вставали в его рассказах так ярко и образно, что я мог слушать его часами. Его тронуло мое внимание. Он развлекал и просвещал меня. Он вдалбливал в меня свое понимание мира, оттачивал на мне искусство доказательств и умолчаний, опровержений и издевательств. «Какой он ученый? — ворчал Витое. — Трепло, вот он кто!»
Журбенда вторгся в мою жизнь в день, когда нам объявили, что переводят из тюрьмы в лагерь. Нас вызывали одного за другим на комиссию и спрашивали, хотим ли мы работать. Мы ни о чем так не мечтали, как о работе. Исправительно-трудовой лагерь представлялся нам чуть ли не земным раем — в сравнении с тюрьмой, разумеется. Мы бредили вольным хождением по зоне, клубами, кухнями, где сам берешь еду, репродукторами, которые гремят в каждом бараке, свободно получаемыми газетами… Лагерь приближал нас к стране, в нем было что-то от воли. Мы все стремились в лагерь. Я поспешно ответил: «Очень хочу работать!» — когда меня спросили, как я отношусь к труду. Тюремный врач с сомнением посмотрела на мои пожелтевшие от цинги ноги и сказала: «Годен!» Мне пообещали, что отныне на недостаток работы я жаловаться не буду.
А когда я возвратился в камеру, в ней оказалось двое новеньких: Иоганн Карлович Витос, седой латыш, в прошлом, при Дзержинском, один из руководящих работников ВЧК, в последние годы секретарствовавший в каком-то московском райкоме, и этот рыжеватый Журбенда.
Витос и Журбенда сидели на нарах спинами один к другому — они познакомились с час назад и успели поссориться. Не знаю, бывает ли столько раз описанная любовь с первого взгляда, но ненависть с первого слова встречалась мне часто. Именно такое чувство охватило Витоса. Крепкая ненависть соединяет прочнее пылкой любви. Отныне Иоганн Карлович, где бы ни был, думал о Журбенде и стремился к нему, чтобы вылить на него очередную порцию яда. Возможно, он охотно добавил бы и увесистую оплеуху, но, как я уже говорил, Журбенда ссоры, а тем более — драки, не любил: он считал кулак аргументом увесистым, но не веским. Этот человек жил среди слов и для слова. Он пробовал их на вкус; дышал ими, как воздухом; дрался ими, как ножом; погружался с головой в их магию — и не уставал, никогда не уставал упиваться ими!
— Приберите камеру, — приказал нам дежурный надзиратель. — Скоро переведем вас в другой корпус.
Нам было не до уборки. Мы обсуждали предстоящий исход в лагерь. Уже было известно, что нас отправят Соловков в Норильск, на строительство металлургического завода. Жизнь делала очередной крутой поворот.
На этот раз это был поворот к лучшему. Кончилась кампания истребления, где-то наверху наконец схватились за голову. Да, теперь становилось ясно, что подведена черта не только под Ежовым, но и под ежовщиной, ветерок воли пахнул нам в лицо. Шло лето тридцать девятого года.
Во время нашего восторженного разговора загремели засовы. В камеру вошли начальник тюрьмы Скачков — человек с аскетическим лицом и горящими глазами, его помощник — майор-толстячок Владимиров, корпусной надзиратель и коридорный «попка». Капитан госбезопасности Скачков в прошлом командовал на Лубянке. К нам на Соловки его послали за какое-то прегрешение, ходили слухи, что к нему уже подбирают ключи. Умный, желчный, жестокий, пока еще он был на острове всевластен. Охрана бегом кидалась исполнять любой его приказ. Мы боялись и смотреть на него.
— Вот как — посиделочки устроили? — недобро поинтересовался он. — И не скучно? А не передавали вам, что эта камера нужна мне к вечеру? Может, все-таки утрудите себя небольшой работенкой?
Мы схватились за тряпки и веник. Журбенда засуетился, покрикивая на нас:
— Товарищи, поживее, что же это такое? Разве вы не слышали — эта камера для гражданина начальника нужна! Мы же должны сделать все, чтоб гражданину начальнику было в ней удобно!