Невысокие пологие скалы возвышались по обоим берегам реки, словно ласково держали ее в серых натруженных ладонях. Несколько полуразрушенных домов у самого моря, заброшенное кладбище. Дальше, к северу, простиралась бескрайняя ледяная равнина, исчерченная порой острыми торосами. Совсем далеко темнела узкая полоска незамерзшего моря и низкими облаками клубились острова. Лед был бел и сверкающе ярок, а у самого устья Керети он темно и опасно синел и раздавался порой незакрытыми майнами [9] . Тишину нарушало лишь шерстяное шептание ветра, шелестящего мелкой сухой поземкой.
…Ничуть меня одиночество не тяготило. Поселился я в местах этих благодатных, и пение любой пичуги лесной было милее мне, чем голос человечий. Род наш только и терпеть можно из-за детей наших да животных всяких, что тоже нам родственники, а значит, в чем-то оправдание наше. В остальном же народец мы пакостный, и нужна, ой нужна нам милость божия – без нее смысла нет существованию. Но раз уж живем мы, суетимся, делаем что-то – все не зря, есть в этом промысел, только недоступен он скудоумию нашему, значит на веру должны принимать многое, иначе занесет нас в гордыне куда бог весть. Так и я жил с памятью о страшном, с болью в душе и с надеждой ласковой. О питании не думал – все под рукой уготовлено было. Одну вещь натвердо запомнил из жизни своей и опытов, мне данных – радостнее, легче, когда жалеешь. И потому молился ежечасно: Господи, прими слово мое за детей и животных!
…Снегоход Несуна затих вдали, и я остался один посреди снегов. Все эти дни я наматывал десятки километров по лесам, озерам, морскому побережью. Широкие лыжи, подбитые камусом [10] , позволяли с легкостью бегать по сугробам, лишь иногда, летя с горы, я не рассчитывал высоты елок, коварно засыпанных рыхлым снегом, пытался пропустить их между ног и за глупость свою бывал наказан нестерпимой и обидной болью. Я ловил рыбу, охотился, но не добыча была главным для меня. Мне нужно было каждый день изнурить себя до смерти, чтобы можно было ночью заснуть, чтобы хоть на время улеглась в душе обида, чтобы перестало дрожать нутро от животного желания рвать зубами, когтями драть, мстить. Я пытался разумно убеждать себя, что не нужно так, что виноват сам, что знал о невозможности любви в этом мире, и все равно доверился, раскрылся полностью, подставил мягкое брюхо. И наказан был за глупость поделом. Что не должен больше никто страдать, что нужно пытаться забыть и жить дальше, что излечиться можно. Но лишь только отвлекался на секунду, отпускал себя – мозг тут же рисовал кровавые картинки, и, отмщенный, я ликовал, пока не вспоминалось, что все еще впереди.
Помогала только беготня лесная, до одури, до отупения, до страшной ломоты в спине и ногах. По вечерам, поужинав и падая в сон, успевал поспорить с Несуном, который все дни наблюдал за мной с тревогой и пониманием.
– Нужно попробовать верить, – говорил он убежденно, – просто верить, не требуя доказательств. И боль свою богу отдать. Станет легче, увидишь.
– Смешно мне это, – я не сдавался никогда и не боялся никого до этих самых пор, – в этой стране верить нельзя. Бессмысленно. Мы ходим по костям, здесь вся земля – труха, обломки тех, кто тоже верил, и надеялся, и ждал. Бессмысленно и тупо.
Вздыхал Несун, а я не засыпал, нет, умирал на время, до утра.