Читаем В шесть вечера в Астории полностью

— Обдумай это, девочка. Коли рискнешь, переселяйся когда угодно, моя спальня в вашем с Моникой распоряжении, а я отлично могу устроиться в кабинете. Да, кстати, еще одно: разыскивал я тебя тут в гостинице, где ты остановилась по приезде, но мне сказали — ты уже выехала. И вот, болтая со служащими, я и подумал — спрос не беда— и гак это к слову спросил, не подойдешь ли ты им в качестве дежурной, ведь ты в совершенстве владеешь двумя иностранными языками, да еще немного французским — большему я тебя при твоей лени выучить не сумел. И представь: просили передать тебе, чтоб пришла договариваться, мол, внешность у тебя для такой работы — высший класс, это они помнят, а что касается твоего curriculum vitae[81] за последние десять лет, то для гостиничных работников в этих вопросах — несколько иные параметры.

— Но это же здорово, пан профессор! — Ивонна, ликуя, влепила ему поцелуй в щеку.

— Я сказал — место дежурной, но отнюдь не барменши, чтоб не было недоразумений.

— Я сравнительно неплохо понимаю по-чешски! Скажите только, вот у вас было такое известие для меня — отчего вы сразу не выложили?

— А ты с ходу обругала меня, я и слова не успел вымолвить. И потом— к чему спешить? «Всякое поспешание токмо скотам подобает», — говаривал Ян Амос Коменский. Нет, добрые люди никогда не выкладывают хорошую весть сразу — это всегда успеется. Только от дурных вестей слабый человек спешит избавиться поскорее, эгоистично и малодушно стремясь облегчить свою душу.

— Но это же прямо противоположно тому, что мне советовал Крчма! — говорил Камилл. — Руженка, ты ведь читала мои первые опыты в прозе. Теперь, спустя некоторое время, я признаю, что они — особенно «концлагерная» повесть— были перенасыщены анатомированием душевного состояния, постоянной интроспекцией героя, а может быть, и заражены чуждым влиянием…

Перед Камиллом чашка остывшего кофе, на рабочем столе Руженки раскрытая рукопись Камилла и листок, исписанный ее замечаниями.

— Ты ведь дашь мне потом свои заметки, правда? Я наверняка сумею извлечь из них что-нибудь полезное для себя.

Руженка, как бы спохватившись, переложила листок из руки в руку, словно не найдя места, куда бы его спрятать.

— Да здесь я просто для себя набросала, ты и не разберешь. Сущность могу изложить устно. Прямо скажу, поразил ты меня: после твоего «библейского» рассказа — а его действительно никак нельзя было издать, смысл-то уж больно аллегорический, — ты парадоксальным образом вдруг вернулся куда-то вспять, несмотря на современную тему…

— Это Крчма все гонит меня к социалистическому реализму…

Камилл тут же устыдился: достойно ли писателя оправдываться советами человека, не писателя и не критика, только разве что руководимого доброй волей?

— Крчму я уважаю, но нам обоим, вероятно, ясно, что он отстал от времени. Да он — просто явление со своим старомодным консерватизмом! Его проповеди в области этики я принимаю, мы давно к ним привыкли, и Роберт Давид уже не станет другим. Но его поэтика попросту устарела…

Камилл уставился на новую прическу Руженки — на сей раз она была с девической челкой. Конечно, Руженка модернистка, вопреки ее обязанности придерживаться официальной линии, зато она — обеими руками за эксперимент, за полемику с реализмом, только не решается сказать мне это открыто, вот и прячется за гладкими фразами. А когда-то хвасталась: мы — издательство писателей, молодых не столько возрастом, сколько душой, образом мыслей, взглядом на жизнь…

— Проза, Камилл, развивается нынче в другом направлении. Если, вступая в литературу, отходишь на полсотни лет назад — никуда не придешь. Не принимай это как назидание — ты автор, а я, в конце концов, всего лишь редактор, так сказать, глупая баба, сама не пишет, потому что не умеет. Но все же твое произведение не кажется мне созвучным современному ощущению жизни.

Камилл невольно вздохнул, невидящим взглядом посмотрел в окно.

— О твоем личном ощущении жизни я дискутировать не хочу, быть может, ты изобразил его вполне; однако литература предъявляет более высокие требования, литературное произведение оправданно тогда, когда оно несет в себе что-то сильное, а главное — новое…

«Новаторское», думала ты сказать, да боишься этого слова, не правда ли? Не хочешь поучать меня, но каждая твоя фраза — поучение, вдобавок сопровождаемое как бы пощечиной. Когда-то я принес сюда вещицу, новую по форме, и меня вышвырнули — быть может, тогда я сел в этот литературный поезд тремя десятками лет раньше, чем следовало? Попаду ли я вообще когда-нибудь в нужный период?

Красивые, укоризненно-дружеские слова слетают с губ, подкрашенных модной светлой помадой, а ты не в силах отогнать ощущение: за этой деликатно-отрицательной критикой скрывается другое, то, что перечеркивает непредвзятость, объективность ее суждения.

А Руженка меж тем автоматически переворачивала страницы рукописи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже