Впрочем, и хозяин дома, где они были угловыми жильцами, тоже заслуживает внимания. Звали его Алексей Яковлевич Иванов. (Получается, что он полный тезка моего лубянского сокамерника, но, может, я путаю что-то в его имени-отчестве.) Примечателен он был хотя бы тем, что и в это время на фоне окружающей послевоенной нищеты он, не занимая никаких постов, был человеком вполне достаточным. Просто он был мастеровым человеком — плотником и столяром — и таким мастером, который даже в тех условиях мог обеспечить себе этот достаток своим трудом. Было ему лет сорок пять, и жил он вдвоем с женой, содержавшей дом в чистоте и опрятности. Ко мне он относился неплохо, но неодобрительно, поскольку я не мог пристать ни к какому делу, а человек без дела в его глазах был существом не совсем серьезным. Я же относился к нему с полным уважением и вспоминаю теперь уважительно. Даже его тогдашнее отношение Ко мне имело основание — я ведь и сам относился к себе почти так же.
Советскую власть он презирал и ненавидел четко и сознательно, без романтики и аффектации — просто как нечто одновременно гадостное и несолидное. Естественно, все это выкладывалось непосредственно и своим жилицам, и мне — впрочем, тут он не отличался от других чумаковцев: правда, я думаю, что он нам доверял. Пиком выражения его отношения к власти был день «всенародного праздника» — семидесятилетия И.В.Сталина. Впрочем, праздник этот сам напросился на выражение его отношения к себе, поскольку пришелся на воскресенье.
Алексей Яковлевич был человек в принципе непьющий. Но по воскресеньям жена к обеду подавала ему четвертинку, и он ее ради праздника выкушивал. Это был заведенный ритуал. Но ввиду совпадения данного воскресенья со всенародным праздником он четвертинку, причитающуюся ему на 21 декабря 1949 года, отменил и перенес на понедельник.
— Чтоб этот зас…ец не подумал, что я за него пью, — объяснил он своим жилицам это нарушение ритуала.
Вот у такого человека жила вместе с Лидой Стасюк та женщина, которую я хорошо помню. Да, забыть ее было бы мудрено — хотя бы из-за ее биографии. Но я начисто забыл, как ее звали: и имя, и отчество, и фамилию.
Была она штучкой вовсе не столичной, родилась в Кургане, в служилой дворянской семье. Отец ее был, кажется, управляющим в местном отделении Госбанка и умер до революции. Мать ее я видел, когда она приезжала к дочери. Это была милая провинциальная интеллигентная старушка, сильно настрадавшаяся из-за дочери и так и светившаяся добротой и порядочностью. Дочь ее тоже была незлой и вполне порядочной, но ненависть ее к «этой хамской власти» была оголтелой, хотя она была дамой, скорее, декадентской, чем, если использовать современное выражение, «политизированной». Так сложилась ее судьба. Прежде всего женская. Повзрослела, заневестилась она как раз к Гражданской войне и сделала блестящую для провинциальной, хотя и красивой барышни партию — вышла замуж за гвардейского офицера. Но гвардии уже не было, была революция — она-то и забросила этого офицера в их негвардейские места. В это время он уже был или чуть позже стал офицером колчаковским. Она жила или бывала с ним в колчаковской столице — Омске, о Колчаке отзывалась восторженно, но по-институтски — «высокий, стройный, с прекрасными серыми глазами». Потом началось отступление. Сначала оно проходило почти празднично — офицеры с семьями совершали его в фаэтонах с замечательными серыми в яблоках лошадьми. Но постепенно тучи сгущались, полк таял, и офицеры с семьями мечтали уже только об одном — сдаться. Но только не партизанам, которыми кишели окружные леса, а какой-нибудь регулярной части Красной Армии. Но случилось худшее. Однажды они получили записку их полковника, ехавшего с семьей несколько впереди других, в которой значилось примерно следующее: «Господа, езжайте сюда (называлось место), здесь регулярные войска. Отношение самое лучшее». Они и двинулись к указанному месту. Но при подходе к нему на них бросились мужики с берданками. И в секунду раскурочили их имущество, увели серых в яблоках лошадей, сняли колеса у фаэтонов (сами фаэтоны им были ни к чему) и вообще все, что можно. Пленные узнали, что это партизанский полк с ничего хорошего им не сулящим названием «Красные орлы», — тот самый, которым командовал будущий полковник Львов-Иванов, который в «гремящие сороковые» был начальником военной кафедры и секретарем партбюро нашего института. Его подчиненные настолько были заняты этой «реквизицией», что пленных не тронули — только заперли в каком-то амбаре, где уже находился полковник с семьей. Полковник на коленях просил прошения:
— Простите меня, господа, за эту записку, но они сказали, что убьют детей, если я ее не напишу.