Он проникал во все. Но только не в частные отношения. Тех, кто пытался распространить и на них логику спектакля и делал это не по юношеской наивности, чурались во всех слоях общества и управления. Впрочем, возможно, в каких-то ответвлениях номенклатуры они никогда не становились частными — не знаю, я в этих кругах не вращался. Но редакции к ним не относились… И когда я впервые пришел в отдел культуры и быта, который возглавлял (а до моего появления и единолично представлял) опытный журналист Олег Мухин, частные, а точнее сказать, дружеские отношения установились у нас сразу. Способствовало этому и то, что Олег тоже был меченый — был в плену. И хотя его, в отличие от многих других, не арестовывали, не высылали (в Караганду он приехал не по этапу и не по путевке «органов»), но возможность того и другого, а также свою второсортность он болезненно ощущал даже теперь, после смерти Сталина, ретроспективно. Именно потому, что был советским человеком, оскорбленным в своих лучших чувствах. «Родина», тайно обернувшись одним из псевдонимов Сталина, обидела так многих. Те двадцать советских офицеров, которые в апреле или мае 1945-го вместе с другом моего отрочества Галей Якубской ушли из немецкого лагеря и пошли навстречу наступающим советским войскам, за что были потом расстреляны бдительными эмгэбистами, обслуживавшими сталинскую паранойю, были оскорблены намного больше. Или тот парень из Курска, сбежавший из плена и воевавший потом в отрядах «маки», которого я встретил в камере Свердловской пересылки. Но с Олега хватило и этого. В плену он себя вел хорошо, с немцами не сотрудничал, все вытерпел, но сам факт, что он оказался в плену, а потом недоверие или неполное доверив родной власти, подсознательная необходимость что-то ей доказывать его, как мне кажется, подкосили. Он растерялся. Думаю, что это сказалось и на характере его квалификации. Он был мастером любых газетных поделок, мог легко и быстро написать все, что угодно: передовицу, очерк, фельетон. Он свободно владел тем языком, который кто-то из немцев, чтоб отличить от нормального русского, назвал Sowietparteischprache — совпартязык. На этом языке происходило все официальное общение, в том числе и общение «партии с народом», в том числе и через газеты. Думаю, что подсознательно этому способствовало и желание соответствовать духу времени — Олег привык к этому языку и к этой логике, даже не столько он, сколько его перо. Сам он был хорошим, добрым, порядочным и совсем неглупым человеком, а как сядет писать — я имею в виду не газетную поденщину, а что-нибудь «для себя», — не может вырваться из плена этого языка и этих представлений. А хотел он писать роман о плене, опирающийся на собственный опыт, на пережитое… Но само собой писалось «как надо», точнее, как надо было еще недавно. Опыт собственных переживаний, противоречащий этому «надо», не ощущался совсем. Стерт был не только язык, но и вся картина. Главным немецким прислужником обыкновенный советский человек быть не мог, и Олег объявил его бывшим эсером. Причем с дореволюционным стажем… Причем человек, которого он объявляет эсером, по тому, что о нем сообщается, груб и темен — образ этот был домысливанием того, что Олег узнал об эсерах из «Краткого курса». Например, об одном из периодов жизни своего героя он сообщает, что именно в это время тот, хотя и был эсером, по какому-то стечению обстоятельств ничего не доносил в охранку. В том, что главной целью партии эсеров (для того, видимо, и становились ее членами) было доносить в охранку, он не сомневался. Все они были социал-предателями и, следовательно, Азефами.
Возникает вопрос: это глупость? (А Олег был, повторяю, человеком вполне разумным.) Неужели у него и впрямь было такое представление об эсерах? Полагаю, что он, скорее всего, вообще об этом никогда не думал. Но ведь он вообще был воспитан в тех правилах, что из-под пера должно выходить не то, что автор знает и думает, а то, что надо, что это и есть качество профессии. Как человек он прекрасно знал, что это уже не так, и был этому рад, как читатель благодарно откликался на все более-менее свежее, что тогда стало появляться в печати, но самого, когда он садился писать, тут же затягивало на привычные пути. В редакции Олег был и вообще заметной фигурой, а благодаря этому его качеству одной из самых необходимых. Если надо было срочно писать статью — передовицу или руководящую, то есть от имени какого-нибудь крупного начальника (такая практика была широко распространена), а иногда и от имени редактора (если тот был занят) — усаживали за эту работу Олега, и он быстро с ней справлялся. Такая работа приносила какие-то деньги, но удовлетворения принести не могла. И я думаю, что все эти расхождения между его человеческим восприятием и профессиональными навыками и были причиной недуга, заедавшего его жизнь, — я имею в виду его приверженность к алкоголю.