Но все же главным моим везением были сами Гликманы… В понимании «нашей советской действительности» никто из нас никого просветить не мог, и речи об этом здесь не будет, но они очень хорошо понимали проблемы и суть изобразительного искусства, которое, как я уже говорил, только недавно (после Дрезденки) начало помаленьку мне открываться. Саша принес мне целую кучу пропусков в Эрмитаж, и я теперь мог туда ходить как к себе домой, по нескольку раз в день. Это отнюдь не излишество. Не знаю как кому, а мне воспринять сразу подряд слишком много картин очень трудно. В этом смысле Эрмитаж или Лувр еще полбеды — там наряду с шедеврами есть и много просто хороших картин. А вот национальные галереи (National Galleries) в Вашингтоне и Лондоне, где подряд один за другим следуют одни шедевры, у чуткого посетителя, который не может там провести целую неделю, должны вызывать горечь или досаду. Но я уставал от впечатлений и в Эрмитаже, хотя мог уходить и возвращаться. И это тоже было везение. Не говоря уже о том, что иногда со мной по залам ходил Саша и многое мне открывал. Я не очень верю в объяснение картин, но передача опыта восприятия на индивидуальном уровне, то есть на уровне индивидуального общения, возможна… Саша смешно мне рассказывал о том, как водил экскурсии по недавно побывавшей в Эрмитаже выставке Пикассо:
— Я водил за собой орущую толпу молодых людей. Одни с пеной у рта поносили Пикассо, другие столь же яростно его защищали. Но ни те, ни другие ничего ни в нем, ни в живописи вообще не понимали. Но те, кто его ругал, были искренни, хотя большей частью темны, а те, кто защищал, защищали свободное искусство и свободу вообще. Такие пироги.
Пироги, прямо скажем, невкусные. Конечно, год назад на дворе был еще только девятьсот пятьдесят пятый. Сталин умер еще совсем недавно, идиотское «табу» с Пикассо было уже снято, но еще как-то не совсем, некоторых это оскорбляло, как все новшества, и, вероятно, среди тех, кто поносил художника, были и такие. И неудивительно, что свободолюбивые молодые люди саму возможность лицезреть эти картины воспринимали как глоток и симптом свободы и искренне верили, что они восхищены увиденным. Я отнюдь не утверждаю, что Пикассо нельзя увлечься искренне. Мне самому многое у него дорого (кое-что даже помимо «голубого» и «розового» периодов), но дело не в нем. А в мешающей его воспринимать по-настоящему, заслоняющей его тенденциозности, в том, что из одной несвободы они, не понимая этого, свирепо рвались служить другой и строго ее соблюдать, минуя при этом приобщение к искусству, наслаждение им. Ибо оно требует полной свободы — разумеется, не свободы от высокого, как некоторым теперь кажется. Впрочем, такая способность заглушать себя в применении к политическим идеям гораздо опасней, чем в применении к художественным вкусам.
Рассказывал Саша много. Он любил и умел рассказывать. Особенно запомнился мне один забавный эпизод. По основной профессии Саша был искусствоведом, но и сам любил писать красками. В Америке даже выставлялся. А в Ленинграде по выходным он любил выходить ранним утром с мольбертом на набережную и погружался в работу. Набережная в такое время обычно бывала пустынна. Но однажды он за спиной услышал чье-то дыхание. Обернулся: перед ним стоял пожилой еврей и внимательно всматривался в мольберт. Дальше состоялся такой диалог.
— Ви художник? — утвердительно спросил незнакомец.
— Да, — ответил Саша, чтоб не пускаться в объяснения, и опять погрузился в работу. Через несколько минут последовал второй вопрос:
— А ви знаете, бил такой художник — Левитан?
— Знаю, — кратко ответил Саша.
— Умер нищим, — назидательно констатировал незнакомец.
— Да, — согласился Саша. Опять помолчали. И опять через некоторое время последовал вопрос.
— А ви знаете, в Москве есть такой диктор — Левитан?
— Знаю, — ответил Саша.
— Ничего себе, я думаю, зарабатывает? — заинтересованно предположил незнакомец.
— Наверно, — не стал спорить Саша. Опять помолчали.
Через несколько минут незнакомец снова нарушил молчание.
— А ви знаете — я тоже Левитан? — сказал он. И грустно заключил: — Только я не нашел себе.
Смешной старик, хотя проблема, встающая за этой забавной сценкой, не так уж смешна. Двадцатый век и эту простую душу заразил тщеславием. Представлением об успехе как о широкой известности. Правда, для него она связана прежде всего с материальным благосостоянием — мысль о том, что он «не нашел себе», приходит ему в голову не в связи с Левитаном-художником (который «умер нищим»), а с Левитаном-диктором (который «ничего себе зарабатывает»). Но ведь и система ценностей голливудских и похожих фильмов о золушках, ставших в конце концов, на радость зрителю, преуспевающими певицами, ничуть не духовней. Но все же в этом не только тоска о недостигнутом богатстве (это тема вечная), а и о нереализованности каких-то неведомых и самому этому несбывшемуся Левитану его возможностей…