Каким он был? Никак я не могу привыкнуть говорить о нем в прошедшем времени, но приходится: он умер в 1989 году, через несколько месяцев после моего первого приезда из эмиграции, после того, как мы все-таки наконец повидались — после пятнадцати лет почти безнадежной разлуки.
При взаимной симпатии сблизиться и узнать друг друга в таком возрасте просто. Он попал сюда из Москвы, я из Киева, оба кончили дома по восемь классов. Правда, я здесь еще два за один год, но он приобрел высокую квалификацию — независимо от того, считался ли он еще учеником, это было уже общепризнанно. Я пишу стихи, считаю себя поэтом, ездил в Свердловск, в МГУ, но вернулся . Хочу уйти в армейскую газету. Впрочем, про стихи и так было известно всем. Мой учитель, тезка Быкова Толя Семин, рассказывая о ком-нибудь, с кем его сводила жизнь, часто, когда позволяли обстоятельства рассказа, присовокуплял к характеристике: “Был стихоплет вроде Наума”, что очень веселило моих приятелей и ничуть не огорчало меня. Да он и не собирался меня огорчать. Приятелями моими быстро стали двоюродный брат Толи Юра Быков, работавший расточником на “СИПе” (он умер раньше Толи, его я уже не застал, вернувшись), и шлифовальщик Витя Тихов — тот самый, который придерживался антисемитских взглядов. Его имя и фамилия, здесь приведенные, — вымышлены, хоть я помню и подлинные. Ибо, несмотря на свои высказывания, он был хорошим, добрым и порядочным парнем, никому не сделавшим зла. И умер он, хоть и вернувшись в свое родное Перово, очень рано, году в 1946-м, значит, еще до моего ареста. Его свалил туберкулез, сказалась, наверно, ежедневная, по 12 часов, пыль от шлифовального круга, дурное питание. В общем, война . Сегодня его высказывания, которые я буду приводить, могут вызывать раздражение и враждебность, каких они у меня не вызывали. В личных отношениях все высказывания имеют дополнительную окраску, идущую от живого ощущения личности. Ее не передашь. Так пусть реакция на эти высказывания обрушивается на никогда не существовавшего Витю Тихова, а не на того доброго и хорошего парня, с которым я дружил. Мир его праху.
Мы вовсе не были замкнутым кружком, к нашей компании примыкали и другие ребята. Но друг с другом дружили несколько больше. Потом к нам примкнул ученик слесаря, ленинградец, переживший блокадную зиму, Рэм Штруф. Он был вывезен через Ладогу вместе, кажется, с ремесленным училищем. Матери у него не было, но его беспокоила судьба отца. И не по тому естественному поводу, что шла война, а отец был кадровым военным. Беспокоило его, наоборот, то, что с какого-то времени письма отца стали приходить не с фронта, а из глубокого тыла. Но поскольку обратный адрес был, как в военной части, “почтовый ящик №...”, я его уверял и сам думал, что отец его просто в тыловой части. Но Рэм недоверчиво качал головой, считая, что он в лагере. “За что?” — спрашивал я наивно. “За Штруфа”, — отвечал Рэм. Отец его был обрусевшим немцем. Теперь я думаю, что он был тогда не в тыловой части, но и не в лагере, а в мало отличавшейся от лагеря так называемой “трудармии”, куда мобилизовывали, точнее, запирали лиц призывных возрастов из всех сочтенных неблагонадежными наций, и без того уже высланных. Тогда же я об этом ничего не знал и не думал. Только сочувствовал Рэму, его тревогам и его неустроенности. Конечно, никому тогда не было хорошо, но все же мы жили в семьях, а он был одинок, заботиться о нем было некому. Матери наши его жалели и, когда он к кому-нибудь приходил, старались чем-нибудь накормить — он всегда был голоден. Но много ли они могли — ведь мы и сами были голодны...
Я думаю, эпизод этот должен бы сегодня некоторым “национально мыслящим” показаться фантастическим. Подумайте сами. Идет война с нацистской Германией, уже известно, что немцы не просто преследуют, а вообще уничтожают евреев. А немец, у которого отца преследуют за возможность сочувствия этой Германии, делится своими переживаниями с товарищем-евреем, с которым только что подружился, и нисколько не сомневается в его сочувствии. И, естественно, получает его. Передо мной даже вопрос не встает, верить ему или нет. Я ему верю, я не сомневаюсь не только в нем, но и в его отце, которого никогда не видел. Хоть я, как и он, — нас одинаково учили — нисколько не усомнился в том , что надо быть бдительным. Но то относится к каким-то другим людям. А это Рэм. Вот он. Он такой же, как я.