В качестве небольшого отступления здесь будет кстати обратить внимание на выводы, к которым приходит Ямпольский, прослеживая историю понятия «энтузиазм», сыгравшего, как мы видели, немаловажную роль в формировании языка утопического аффекта. Для нашей темы существенно, что в ранних контекстах (XVI–XVII века) это понятие так или иначе соотносилось с представлениями о ложном веровании, лжепророчестве, еретизме (Ямпольский, 2004: 416); но Ямпольского оно интересует прежде всего в контексте риторики Французской революции. Анализируя кантовское размышление о революции и энтузиазме, Ямпольский пишет о «нарциссическом» пространстве, в котором оказывается заперт энтузиастический аффект (как его понимал Кант): для этого аффекта характерен сбой представлений о всеобщем и персональном, внешнем и внутреннем – субъективные переживания объективируются и воспринимаются как трансцендентное откровение, голос свыше; внутреннее пространство принимается за «пространство возвышенного», в котором «субъект выступает во всеобщей связи своего чувства с предназначением всего человечества» (Там же: 422). Оборотной стороной подобного «нарциссического расширения» (если воспользоваться термином Хайнца Кохута) как раз и является отказ от ощущения собственной субъектности, от распознавания собственных желаний и отождествления с ними; на это, правда, Ямпольский указывает лишь косвенно и вскользь: «Самоотражение в возвышенном не имеет ни объекта, ни субъекта, ни внешнего, ни внутреннего» (Там же: 423).
Несложно заметить, что именно об инверсии внутреннего и внешнего пишет Франк, когда ставит перед собой цель разоблачить «диалектическую ошибку», превращающую утопию в ересь. Отсюда действительно легко сделать вывод, что утопия выдает частный фантазм за универсальное желание, однако, если акцентировать вторую сторону этой путаницы между внутренним и внешним – отказ от контакта с собой, можно увидеть, что не столько слово «фрустрация», сколько слово «фантазм» не очень уместно, не очень применимо к утопии. Возможно, ускользающее утопическое желание, неизменно универсальное, неизменно возвышенное и неизменно неудовлетворенное, маскирует не столько
Ниже я постараюсь показать возможность такой трактовки на материале текстов Герберта Уэллса, «главного пропагандиста утопических идей, который так и не создал главной утопической книги» (по словам его биографа и исследователя Патрика Парриндера (Parrinder, 1985: 115)). Уэллс, через призму утопической традиции пристально наблюдавший за последствиями социалистической революции в России (и в конце концов скорее разочаровавшийся в увиденном), изобретает не только современный вариант научной фантастики, этимологически связанный с утопией (см. об этом прежде всего: Suvin, 1979: 222–241), но и вариант «современной утопии», чрезвычайно востребованный в СССР на рубеже 1950–1960-х годов, когда предпринимались попытки реабилитировать и реанимировать навык утопического восприятия. Именно поэтому разговор об Уэллсе в данном контексте представляется мне допустимым, а возможно, и необходимым.
3
Смерть! Где твое жало?
Нарратор уэллсовской «Современной утопии» признает неизбежную «безжизненность» всех утопических повествований, причем рассуждает об этом вполне в духе того недоверия к возможностям репрезентации, которое было описано Ямпольским: утопические миры «неправдоподобны» и однообразны (люди в них лишены «индивидуальных отличий», а здания – «всякой оригинальности»), но исправлению такое положение дел принципиально не поддается:
…По-видимому, с этим надо смириться <…> Ведь существующее созрело постепенно, оно освящено кровью, полито, может быть, слезами; контур и формы его округлены постоянным соприкосновением с жизнью. А то, что создано фантазией, как бы оно ни было целесообразно и необходимо, представляется нам ясным и неживым, потому что в очертаниях его слишком много твердости, они слишком прямолинейны, в них недостает гибкости (Уэллс, 2010 [1905]: 10).