Антонина как поглупела: чуяла за словами какой-то смысл, а схватить не могла, мешало ей сердце своим волнением, весомым стуком, жаром крови.
— Ну, другие порядки идут.
Аверьян выговорил это без прежней своей твердости, как будто не очень хотел произносить эти прямые слова, полностью обнажающие его мысли, — лучше, если бы Антонина не требовала их, а догадалась сама.
— Ах, вон ты что! — Кровь у Антонины сразу отхлынула от головы, виски даже будто обручем стянуло. — Вон ты что… — повторила она медленно, уже совсем по-другому осознавая Аверьяна, сидевшего перед ней в напряжении: он знал, что это решающий в их разговоре момент, что он покажет ему Антонину, как он сейчас показал ей себя, открыл ей свое сокровенное.
— Постой! — В первую очередь она только удивилась как-то — таким неправдоподобным показалось ей то, что Аверьян для себя принял как нечто уже явное, вполне уже свершившееся. — Постой, так ты что ж думаешь… Нет, неужто ты вправду думаешь, что государству нашему уже совсем конец пришел, не устоит оно?
— Не думаю, а так оно и есть.
— С чего ж ты это взял? Если много городов сдали, если отступление… Так не все ж время так будет, соберется и наша сила!
— Да ты раскрой глаза, погляди! — нервно двинувшись к ней всем корпусом, перебил ее Аверьян. Заговорил напористо, горячо: — Что ты видишь, что знаешь, копаешься тут с коровами да курями, что тебе известно? Тебе по радио набрешут и в газетке для бодрости набрешут — ты и веришь, и повторяешь, как попка! А я
Аверьян выставил перед собой пятерню, другой рукой стал загибать пальцы.
— Кадровый наш состав, самая сила, где? Перебит весь. Раз! Авиацию они еще при самом начале на аэродромах сожгли, она и взлететь не успела, — два! Танки, — «броня крепка и танки наши быстры…» — я их за все время и не видал, где они, куда подевались, должно, там же, с самолетами, погорели… Три! Все базы продовольственные, склады военные, всё, что годами скоплено было, — всё уже там, на его территории. На пушку три снаряда в день выдают, повоюй тремя снарядами… Четыре! Ленинград окруженный, Москву обходят, Донбасс у них весь, Тулу, заводы оружейные, не сегодня-завтра возьмут, а может, и взяли уже… Пять! Еще считать? Иль хватит? Чем воевать, кому? Старики, что ль, с печи слезут, они одолеют? Ну, что ты так на меня глядишь, что? Думаешь, потому говорю, что все-таки подлюка, вражина, как меня считали, фашистам рад, при фашистах мне лучше будет? Черта лысого, было б так — уж давно сто раз я им мог сдаться. Три раза на передовой был и все три раза в окружение попадали. Мы по лесам, по болотам скрозь них шли, а они в рупоры кричат: «Рус, Иван, выходи, сдавайся, хлеба дадим, каши дадим!» А у меня ноги в крови, плечи в крови — я станкач свой тащу без патронов, четыре пуда железа, в болотной жиже захлебываюсь, хлеб — уж забыл, какой он… Только надо все ж когда-то разумно поглядеть. Нет у нас такой силы, чтоб с ними сражаться. Что было — истрачено, с неба — не упадет… Вот это я понял крепко, эту вот неделю, что от них без передыху чесал. Беги — не беги, смысла нету, куда б ни убежал — настигнут все равно. Только ноги трудить да под ихние бомбы соваться…
— Что ж ты задумал? — спросила Антонина одними губами.