Солженицын начинает воспринимать чужую боль. Посмотрев фильм «Мичурин», он дважды в письмах ко мне пишет о том сочувствии, которое вызвала у него судьба жены Мичурина, по отношению к которой тот был большим деспотом. Сразу после просмотра ему «бесконечно жаль жену Мичурина», а четыре года назад он бы «не понял так глубоко всю трагедию её жизни, как понимает теперь».
Уже в другом письме, говоря о другом фильме, о «Сельской учительнице», который тоже произвёл на него большое впечатление, он, перебивая сам себя, снова возвращается к «Мичурину». Спрашивает, писал ли он мне, «что над некоторыми кадрами „Мичурина“ — судьбой его жены и историей их отношений просидел с незарастающей, непоправимой — или поправимой ещё? — щемящей болью в сердце».
В смягчении своего характера, в оттаивании своего сердца, Саня находит оправдание своему несчастью: «Идут годы, да, но если сердце становится лучше от пережитых несчастий, очищается в них — то годы проходят недаром».
«Может быть, если приведётся когда-нибудь зажить счастливо, я опять стану бессердечным? Хоть и не верится, а ведь всё может быть».
Как бы хотелось, чтобы собственные опасения Солженицына никогда не оправдались! Чтобы не сдал он в каптёрку вместе с тюремной одеждой и самые лучшие порывы своей души!..
Веры у Солженицына ещё нет. Но есть суеверность. Причём, как у математика, суеверие приобретает у него математическую окраску. Он пишет мне, что очень верит в таинственное значение цифр. Дата, конечно, должна оправдать себя во многих повторениях, но у него в жизни это оправдалось. И хотя не всегда счастливыми, но значительными, поворотными датами были 9, 18, 27, то есть числа, кратные девяти. Саня даже высказывает предположение, что, наверно, он и умрет «9+18+27 = 54-х лет», т. е. в 1972 году.
И ещё в одном отношении научается Солженицын в эти годы жить не так, как жил прежде. В конце 49-го он пишет мне, что настроен ровно, что «прежнего торопливо-судорожного отношения к жизни» у него не осталось.
Наконец-то живёт Солженицын в ладу со временем! И вот и нет ни необдуманных поступков, ни опрометчивых решений, ни бессердечия!
Увы, то «торопливо-судорожное» отношение к жизни, с которым Солженицын расстался в тюрьме, постепенно, по мере удаления от тюремно-лагерных лет, снова начало к нему возвращаться. В Кок-Тереке, куда был сослан, он жил ещё спокойно. В период нашего с ним «тихого житья» оно уже начинает проявляться. А уж когда придёт известность — трудно сказать, чего в жизни Солженицына станет больше: торопливости или судорожности…
Вероятно, то короткое время, когда оба мы снова стали «москвичами», те два года — с лета 47-го до лета 49-го — были самыми счастливыми годами в нашем несчастье.
Мы постоянно обменивались письмами и как-то очень чувствовали жизнь друг друга. Саня принимал близко к сердцу все мои дела, давал советы, подбодрял. А мне казалось, что всё то, что я делаю, я делаю не только для себя, но и для него. Так приятно было порадовать Саню моими маленькими победами: хорошо сданным экзаменом, удачно прочитанной пробной лекцией, похвалой профессора.
Письма ещё и согревали нас, поддерживали наше чувство друг к другу. А уж свидания были для нас настоящим праздником!
Когда Сане объявляли о предстоящем свидании, он весь отдавался «предсвиданному настроению». Как-то писал мне, что вечером, после работы, долго гулял во дворе, смотрел на луну, мысленно представлял себе будущий наш разговор и думал о том, что и я, вероятно, уже знаю о свидании и думаю о нём «больше, чем о своей диссертации».
Не только я заботилась перед свиданием о своём внешнем виде, о своей наружности. Саня сообщал мне, например, что, помыв голову, ходит «в чалме из полотенца, чтобы волосы завтра как следует лежали». Пишет, что вечером побреется, вычистит ботинки…
Я надеялась, что свидания у нас будут в самом Марфино, и была очень огорчена, когда получила разрешение на первое же свидание в Таганскую тюрьму.
Приехала в Таганку пораньше. Узнала, что свидание будет в клубе для служащих тюрьмы. Вход в него прямо с улицы. Там уже стояло несколько женщин. Через некоторое время подъехала никакая не «страшная машина», а небольшой автобус, из которого вышли наши мужья, вполне прилично одетые и совсем не похожие на заключённых. Тут же, ещё не войдя в клуб, каждый из них подошёл к своей жене. Мы с Саней, как и все, обнялись и поцеловались и быстренько передали друг другу из рук в руки свои письма, которые таким образом избежали цензуры.
Как тянет делиться большим горем, так хочется делиться и большой радостью. И я еду к Лиде и Кириллу. (К тому времени они были женаты.) Выговорившись, слушаю музыку: у них много чудесных пластинок. А вернувшись на Стромынку, получаю телеграмму от мамы, что отпуск ей предоставлен и что скоро она приедет ко мне. Я почти на седьмом небе! Разве можно чувствовать себя несчастной, имея такого мужа, такую маму, таких друзей?..