— Знаю я, сударыня, про какую ты действительность говоришь! А ты бы лучше сказала, как ты на нашу-то, на настоящую-то действительность смотришь? Так, мол, мистерия какая-то… представление балетное!.. Поверите ли, сударь, — обратился он ко мне, — даже об истории говорят, что совсем, мол, это не история, а затмение! Мимо идоша и се не бе! А вот оно когда-нибудь укусит тебя, «затмение»-то, так ты не то, стрекоза, заговоришь!
— Уж оставил бы ты их, Алексей Степаныч! не трогают они тебя! — вступилась Анфиса Ивановна.
— Ведь и я не в укор, сударыня, а для их же пользы говорю. Ведь им жить посреди этой мистерии-то придется!
— Проживем как-нибудь! — отозвался Павел Алексеич.
— Нет, не проживешь, мой друг. Потому, хоть оно и через пень колоду на свете идет, а все же не затмение происходит. Вот он, городовой-то, на углу стоит! Городовой, сударь, а не мистерия!
— Я очень хорошо это понимаю.
— А понимаешь ли ты, в чем состоят его права и обязанности, вот этого самого городового?
— Права его состоят в том, что он может остановить и отправить в участок всякого, кто ему под силу; обязанности — в том, чтоб делать кому следует под козырек.
— Ан вот и соврал. Таких прав у него нет, чтоб всякого хватать. А ежели он это сделал, так у него начальство есть, которому жалобу на него принести можно. Начальство, сударь!
— Нет, уж я лучше предпочитаю не ходить по той улице, где завижу городового. Покойнее.
— Да ведь таким образом тебе на тот свет уйти придется, потому что на этом-то свете нет вершка земли, на котором бы ты с городовым не встретился!
Павел Алексеич даже не возразил на это. Для меня очевидно было, что разговор этот начался не сегодня и ведется без всякого результата для обеих сторон.
— Недоумение нынче какое-то, — продолжал Алексей Степаныч, — никакого общего разговора в семействе нет. Сидим мы, бывало, при покойном батюшке за столом — и все у нас разговоры простые, для всех понятные: и для родителей, и для детей. Ну, и с Павлом Афанасьичем тоже: он, бывало, говорит — я понимаю, я говорю — он понимает. Уж на что Александр Андреич мудрен был — и того, бывало, понимаешь. Потому, хоть слова и разные, да сюжет-то один. А нынче словно на две половины раскололося: один — свое, другие — тоже свое.
— Мы, папенька, вас любим… и мы вам очень благодарны… неужто вы сомневаетесь? — отозвался Павел Алексеич.
— Знаю, мой друг, и не сомневаюсь! Вот только в мыслях у нас согласия нет!
— Да что же будет проку, ежели я, по наружности, буду соглашаться с вами, а внутренно нет?
— А ты сначала наружно согласись, а там, может быть, и внутреннее согласие придет. А то вон хоть бы намедни: получил я от Софьи Павловны письмо, да и угоразди меня ее благодетельницей назвать — так какой они содом из-за этого подняли!
— Какая же она благодетельница ваша? Вы в Чацких нуждались, Чацкие — в вас. Это взаимный обмен услуг. И уж, конечно, вы больше одолжений им сделали, нежели они вам!
— Молод ты! — вот что, мой друг! Взаимный обмен услуг! А знаешь ли ты, что мои-то услуги на рынке грош стоят, а ихние услуги — милостями называются! Вы как об этом думаете? — обратился Алексей Степаныч ко мне.
— Я думаю, что в ваши отношения к Чацким замешалось совершенно особенное чувство, о котором люди современного молодого поколения не имеют да и не могут иметь ясного представления. В старину жизнь сопровождалась известными осложнениями, которые в настоящее время могут иметь место только в исключительных случаях. Вспомните о крепостном праве, около которого вертелись все прочие жизненные явления. Кто из наших детей поверит, что когда-то существовал такой жизненный строй, в котором все человеческие чувства являлись до такой степени спутанными, что нельзя было даже приблизительно сказать, где кончалась преданность и где начиналась ненависть. То же должно сказать и о другом явлении того же порядка: о покровителях и благодетелях. Как бы ни почтенно было благодеяние само по себе, но оно непременно порождает в благодетельствуемых известное нравственное раздвоение, с которым может примирить человека лишь очень продолжительная привычка. Поэтому весьма естественно, что когда руководящим началом человеческих действий выступает чувство личной ответственности, то представление о «благодеяниях» как-то невольно отступает на задний план.
Каюсь: произнося эту рацею, я преимущественно имел в виду поразить молодого Молчалина либерализмом моих взглядов. Но я горько ошибся. Молодой человек воспользовался моим вмешательством единственно для того, чтоб отделаться от вопросов отца и беспрепятственно возобновить разговор с соседями.