«Здравствуйте, дорогая сестрица Устинья Елизаровна. Пишу вам из далекой Финляндии. В крае здешнем много леса и озер. Живем в казармах, на ученье не жалуемся. Гоняют нас с раннего утра до поздней ночи. Унтер попал хороший. Взводный у нас прапорщик Петр Воскобойников, землячок — сын марамышского пристава, настоящая заноза.
Дорогая сестрица, Устинья Елизаровна, не забывай тятеньку с маменькой. Со здоровьем у них стало плохо. Пригоны разваливаются. Кабы не Григорий Иванович, пришлось бы коровам мерзнуть на стуже. Он помог пригоны починить, пособил вывезти корм с лугов. Пишет он мне частенько и от родителей, и от себя. Съездила бы ты, Устинья Елизаровна, попроведала стариков.
С любовью шлю низкий поклон твоему супругу Евграфу Лупановичу. Еще кланяюсь твоему свекру Лупану Моисеевичу с супругой. Еще велел передать тебе привет Федот Поликарпович. Служит он в Балтийском флоте и плавает недалеко от нас.
Посылаю тебе карточку, снялся с Осипом.
Остаюсь жив-здоров, твой братец Епифан Елизарович Батурин».
Вот он, братец, Епиха. Не узнать. Бравый, красивый. Солдатская фуражка — набекрень. Глядит сурово. Руки по швам. Голову держит прямо. На погонах лычка ефрейтора. Рядом — хмурый Осип. «Эх, Оська, Оська, разошлись, видно, наши пути-дороженьки и не сойдутся. Сердце не приневолишь!»
Вспомнила Устинья Сергея, сурово свела брови: «Обернулся сокол коршуном, ранил душу девичью, променял любовь на золото. А я-то верила! — молодая женщина поникла головой: — Оберег меня человек… Григорий Иванович…» — вздохнув, Устинья положила карточку в конверт.
Евграф приехал около полуночи. Устинья зажгла лампу, поставила на стол кринку молока, стаканы и хлеб. Муж к еде не притронулся.
— Собирай завтра с утра на царскую службу. Приказ от наказного атамана есть, — сказал он.
Дня через три Евграф Истомин, простившись с семьей, выехал в Троицк.
А еще дня через два, уложив на телегу литовки, грабли, вилы и захватив с собой пришлого бобыля — кривого Ераску, Устинья со свекром выехали на покос.
Кривой Ераска, несмотря на горькую нужду, был неунывающий мужичонка, с реденькой мочальною бородкой, небольшого роста, балагур. Все его имущество состояло из ветхой избушки, старого заплатанного армяка, больших бахил и заклеенной во многих местах варом самодельной балалайки. Лупан всю дорогу косился на завернутую в старый мешок Ераскину «усладу», которая лежала вместе с граблями, но поденщику ничего не сказал.
Над степью поднималось солнце. Пахло полынкой, медоносами и тем особенно густым запахом разнотравья, который бывает только в степях Южного Зауралья. Пели жаворонки. Недалеко от дороги, поднявшись из густой травы, тяжело размахивая крыльями, пролетела дрофа.
Лупан завертелся на телеге, разыскивая ружье. Пока он его доставал из-под Ераскиной «услады», птица скрылась за кустами тальника.
Старый казак с досады ругнул поденщика:
— Чем балалайкой трясти, лучше бы дробовик завел, гляди, какого дудака упустили. Обед был бы.
Беззаботный Ераска ухмыльнулся.
— Ну, какая беда. Был дудак, да улетел, — размотав мешок с «усладой», он подвинтил колки и ударил по струнам:
запел он скороговоркой.
Устинья улыбнулась.
— Ну, лешак тя возьми, мастер ты играть, — повернулся к нему Лупан.
— А я и ваши казачьи песни знаю.
Настроив балалайку, Ераска прокашлялся.
Протяжная песня понеслась над луговиной и замерла в береговых камышах.
Косари подъехали к старому шалашу, когда солнце было уже высоко. Ераска стал выпрягать лошадь, Лупан пошел смотреть старые отметины. Устинья вымела из шалаша прошлогоднюю траву и стала готовить обед. Свекор вернулся хмурый: часть покоса, который примыкал к реке, выкосили работники Силы Ведерникова.