— Здравствуй, друг мой! — отвечал он, охая и целуя меня с нежностью, — радость ты моя! Я вчера обеспокоил тебя! Извини ты меня!
— Э, полноте, есть ли о чем толковать? я и позабыла о вчерашнем. Что вы это охаете?
— А вот сегодня без ног совсем… Что сестра? Я думаю, сердится на меня.
Я не знала, что отвечать.
— Знает она, что я куролесил ночью?
— Кажется.
— Вот ведь ты какая ябедница, — сказал он полушутливо, — сейчас и выдала дядю!
— Я ничего ей не говорила.
— Так это все эта ведьма, Федосья? — продолжал он тем же тоном.
Я не отвечала. Так дошли мы до дому.
Дядя, кряхтя и охая, вошел с печальным видом к тетушке и сказал тоном кающегося грешника:
— Сестра! прости! я вчера огорчил тебя. Дай ручку! Сострадание заменило в сердце тетушки приготовленный выговор.
— Ну уж Бог с тобой! — сказала она. — Эк тебя перевернуло!
Дядя продолжал охать. Добрая Катерина Никитишна также приняла в нем участие. Марья Ивановна еще не приходила.
— Прикажи, сестра, дать мне рюмочку; сил нет, все кости болят.
Тетушка слегка поморщилась; дядя быстро взглянул на нее и опустил глаза.
— Дай ему, Федосья, рюмочку, — сказала тетушка вошедшей Федосье Петровне.
Вскоре дядя вышел в девичью.
— А ты, старая карга, — сказал он Федосье Петровне, смягчая это выражение голосом шутки, — сейчас переплеснула сестре о вчерашнем! А еще я хотел угостить тебя по-приятельски!
— Да ведь как же, Василий Петрович: ну как бы они узнали после от других, гневаться бы стали.
— А кто смеет сказать? А! у вас все шпионы, переносчики!
— Не извольте обижать, Василий Петрович, — заговорили девки присутствовавшие в девичьей, — у нас никаких шпионов нет. Наше ли дело говорить о господах?
Федосье Петровне было неприятно.
— А вот ты, бабушка, — продолжал дядя вкрадчиво, — чтоб загладить свою вину, поднеси мне рюмочку; тогда уж, Бог с тобой, так и быть, не буду помнить зла.
Федосья Петровна вынесла из кладовой графин и рюмку.
— Я не иначе выпью, как с тем, чтоб и ты выпила.
— Что с вами будешь делать, барин, — сказала развеселясь Федосья Петровна, — проказник эдакой!
Она выпила рюмку.
Федосья Петровна была совершенно побеждена.
— Не будешь ябедничать, а? То-то же, смотри у меня! А на мировую надо еще рюмочку выпить. И он выпил.
Дядя был решительно неистощим в изобретении предлогов выпить, и к обеду совершилось его изменение; лицо раскраснелось, глаза забегали быстро, ленивые движения сменились беспокойными, голос зазвучал грубо и сердито.
Я с любопытством наблюдала этого человека, столь тихого и мирного в трезвом виде и столь раздражительного и несносного, как скоро попадало ему в голову.
Из его речей и поступков можно было заметить, что он действовал не бессознательно, что вино помогало ему высказывать свои затаенные досады и горести, причина которых крылась в его стремительной, беспокойной натуре, но до того подавленной врожденною слабостью характера, что, трезвый, он не имел силы сказать что-нибудь резкое или неприятное для других. Сердился ли он на человека, казалось ли ему что-нибудь сказанным на его счет (он был подозрителен и самолюбив), он ни взглядом, ни словом не обнаруживал в то время своих впечатлений, а нарочно вьпивал на другой день лишнее и вымещал все сторицею. Таким образом, поработясь несчастной страсти, он в то же время делал из нее слугу себе.
После обеда дядя придирался несколько раз то к Катерине Никитишне, то к Марье Ивановне, пришедшей к обеду; вывел из терпения тетушку укорами в недостатке нежности к брату. Старушка ушла за ширмы и поручила нам "не пускать к ней злодея".
Мне предстояла не очень веселая жизнь по милости дяди: бесконечный ряд мелочных, но все-таки неприятных, сцен виделся мне впереди и отравлял тишину души моей, как рой мошек и комаров отравляет прелесть ясного теплого вечера.
Сцены эти расстраивали и сердили тетушку, что в ее годы могло произвести дурное влияние на ее здоровье. Дядя и меня не оставлял в покое. Пьяный, он называл меня не иначе как: "Евгения Александровна", «вы», "мечтательная девица". С искусством, ему только свойственным, придирался он к каждому невинному моему слову и выводил из него, что я или думаю смеяться над ним, или считаю его глупее себя.
Странная была эта натура! До всего ему было дело, все его тревожило; он ревновал горничных, разбирал ссоры, подозревал всех в каких-то недобрых против себя намерениях. А между тем в нем не было ни барской спеси, ни презрения к низшим себя по состоянию, нередко даже проглядывали в нем порывы искренней доброты и настоящего русского хлебосольства. Все это вместе с его живым, находчивым умом, с опытностью, приобретенною годами и разнообразными столкновениями в жизни, могло сделать из него самого приятного и любезного человека. К несчастью, все это помрачалось частыми неприятными выходками в нетрезвом виде, каким-то внутренним недовольством и желчною раздражительностью, вероятно, не без причины запавшими ему в душу. Он не был горьким пьяницей и, когда хотел, владел своими страстями. Притом он любил деятельность и скучал без службы.