— Г-н де Форшвиль только что говорил мне ужасные вещи о тебе, — сказала г-жа Котар мужу, когда тот возвратился в гостиную.
Доктор, все еще занятый мыслью о знатном происхождении Форшвиля, овладевшей его умом с самого начала обеда, обратился к нему со следующими словами:
— Я лечу в настоящее время одну баронессу, баронессу Путбус; ведь Путбусы участвовали в Крестовых походах, не правда ли? У них есть где-то в Померании озеро, величиною как десять площадей Согласия. Я лечу ее от сухой подагры; она очаровательная женщина. Г-жа Вердюрен как будто тоже знакома с ней.
Это заявление позволило Форшвилю, когда он снова остался наедине с г-жой Котар, дополнить благоприятное суждение, составившееся у него относительно ее мужа:
— И, кроме того, он интересный человек; видно, что он знает свет. Ах, эти доктора! Всегда им бывает известно столько интимных подробностей о людях.
— Вам угодно, чтобы я сыграл фразу из сонаты для г-на Свана? — спросил пианист.
— Что, черт возьми, это может означать? Не „Serpent a sonates“, надеюсь! — воскликнул г-н де Форшвиль, рассчитывая произвести эффект.
Но доктор Котар, никогда не слышавший этого каламбура, не понял его и вообразил, что Форшвиль ошибся. Он быстро подошел к нему и поправил.
— Нет, нет, говорят не „Serpent a sonates“, но „Serpent a sonnettes“,[64]
— произнес он горячим, нетерпеливым и торжествующим тоном.Форшвиль разъяснил ему смысл каламбура. Доктор покраснел.
— Не правда ли, это неплохо, доктор?
— О, я давным-давно знал это, — ответил Котар.
Тут они замолчали; возвещенная переливчатыми скрипичными тремоло, прикрывавшими ее появление дрожащими протяжными нотами на две октавы выше, — и подобно миниатюрному силуэту идущей в долине женщины, замеченному нами в гористой местности, в двухстах футах ниже нас, по ту сторону с виду неподвижного, но головокружительно низвергающегося водопада, — стала обрисовываться коротенькая фраза, далекая, грациозная, огражденная непрестанно волнующимся прозрачным, нескончаемым звуковым занавесом. И Сван в самой интимной глубине своего сердца обратился к ней, как к единственному существу, которому он доверял тайну своей любви, как к подруге Одетты, которая, наверное, посоветовала бы ему не обращать внимания на этого Форшвиля.
— Ах, вы приехали слишком поздно, — сказала г-жа Вердюрен в ответ на приветствие одного „верного“, которого она пригласила только к вечеру, — Бришо был у нас сейчас бесподобен, воплощенное красноречие! Но он уехал. Не правда ли, господин Сван? Я думаю, вы в первый раз встречаетесь с ним, — сказала она с целью подчеркнуть, что именно ей Сван обязан знакомством с ученым. — Не правда ли, он прелестен, наш Бришо?
Сван вежливо поклонился.
— Нет? Он не заинтересовал вас? — сухо спросила г-жа Вердюрен.
— Нет, почему же, мадам, очень, я в восторге от него. Он только, пожалуй, немножко категорически высказывает свои суждения и немножко шумен, на мой вкус. Хотелось бы, чтобы иногда он высказывался с большей осторожностью, с большей мягкостью, но чувствуется, что у него много знаний, и в целом он производит впечатление очень симпатичного человека. Разошлись очень поздно. Первыми словами Котара жене были:
— Редко случалось мне видеть г-жу Вердюрен в таком ударе, как сегодня вечером.
— Что такое, собственно, эта мадам Вердюрен? Сводня? — спросил Форшвиль у художника, которому предложил отправиться домой вместе.
Одетта с сожалением смотрела, как он уходил; она не посмела отказать Свану проводить ее, но была в дурном настроении в экипаже и, когда он спросил, можно ли войти к ней, отвечала: „Разумеется“, нетерпеливо пожав плечами.
Когда все гости разошлись, г-жа Вердюрен сказала мужу:
— Обратил ты внимание, каким дурацким смехом смеялся Сван, когда мы говорили о г-же Ла Тремуй?
Она заметила, что, произнося фамилию этой дамы, Сван и Форшвиль несколько раз опускали частицу „де“. Не сомневаясь, что это было сделано ими намеренно, с целью показать отсутствие почтительного преклонения перед титулами, г-жа Вердюрен желала бы подражать их независимому отношению к герцогине, но она не уловила в точности, какой грамматической формой должна выражаться эта независимость. И так как ошибочные обороты речи брали у нее верх над республиканской непримиримостью, то ей все еще невольно хотелось сказать „де Ла Тремуй“ или, скорее, сделав сокращение в духе шансонеток или надписей под карикатурами, затушевывавших частицу „де“, — „д'Ла Тремуй“, но она вовремя спохватилась и сказала: „госпожа Ла Тремуй“. „
— Доложу тебе, что я нашла его непроходимым дураком.
Г-н Вердюрен поддержал ее: