Но напрасно я останавливался перед боярышником вдохнуть, поставить перед своим сознанием (не знавшим, что делать с ним), утратить, чтобы затем вновь найти, невидимый характерный запах его цветов, слиться с ритмом, разбрасывавшим эти цветы там и сям с юношеской легкостью на расстояниях столь неожиданных, как бывают неожиданны некоторые музыкальные интервалы, — цветы без конца изливали передо мной, с неистощимой расточительностью, все то же очарование, но не позволяли проникнуть в него глубже, подобно тем мелодиям, которые переигрываешь сто раз подряд, нисколько не приближаясь к заключенной в них тайне. На несколько мгновений я отворачивался от них, чтобы затем вновь подойти со свежими силами. Я следовал взором по откосу, круто поднимавшемуся за изгородью по направлению к полям, останавливался на каком-нибудь затерявшемся маке или на нескольких лениво задержавшихся васильках, там и сям декорировавших этот откос своими цветами, словно бордюр ковра, где слегка намечен сельский мотив, который будет торжествовать на самом панно; еще редкие, разбросанные подобно одиноким домам, возвещающим о приближении города, они являлись для меня предвестниками широкого простора, на котором волнами ходят хлеба и кудрявятся облака; и вид одинокого мака, взвивавшего на верхушку гибкого своего стебля трепавшийся на ветру красный вымпел над черным бакеном — жирной землей, — заставлял радостно биться мое сердце, как у путешественника, замечающего на низменной равнине первую потерпевшую аварию лодку, которую конопатит какой-нибудь рыбак, и восклицающего, еще прежде, чем он увидел полоску воды на горизонте: «Море!»