— Ох, как ты меня замучил! — воскликнула она, выдираясь из цепких объятий его вопроса. — Да когда же это кончится? Что с тобой сегодня? Ты что, добиваешься, чтобы я тебя возненавидела, чтобы ты стал мне омерзителен? А я-то хотела, чтобы у нас все было по-хорошему, как раньше, и вот благодарность!
Но Сванн стоял на своем, словно хирург, который ждет конца судороги, мешающей ему продолжить операцию, но не отходит от пациента:
— Ты совершенно не права, Одетта, воображая, что я хоть сколько-нибудь на тебя сержусь, — сказал он ей с убедительной и лицемерной мягкостью в голосе. — Я никогда не говорю с тобой обо всем, что мне известно, а известно мне всегда больше, чем я говорю. Но ты одна можешь признанием смягчить то, что восстанавливает меня против тебя, когда мне об этом доносят чужие люди. Я на тебя сержусь не за твои поступки — я все тебе прощаю, потому что я тебя люблю, — а за увертки, за бессмысленные увертки и отрицание того, что мне известно. Ну как же мне любить тебя по-прежнему, когда ты в глаза мне говоришь неправду, да еще и клянешься, что это правда. Одетта, перестань, это мучительно для нас обоих. Если захочешь, все тут же прекратится, я тебя прощу навсегда. Поклянись мне на твоем медальоне, что ты никогда ничего такого не делала.
— Ну откуда я знаю, — в ярости воскликнула она, — может быть, очень давно, всего несколько раз, я даже не понимала, что делаю.