Я кивнул ей, она развернулась и пошла к мужу, и я почувствовал, как меня пронзает скорбь. Как можно разлучать людей, которые так любят друг друга?
А потом меня наполнило другое чувство – своего рода зависть, потому что, глядя, как эти мужчина и женщина улыбаются друг другу, я осознал, что у них был шанс любить и быть любимыми, тот самый шанс, которого я так неистово желал для себя.42: Столкновение миров
Моя мать улыбается физиотерапевту,
которая вывозит меня из своего кабинета. Мне тошно оттого, что меня привозят сюда неделя за неделей, поднимают под локти и заставляют совершать неуверенные шажки, опираясь на терзаемые болью ноги. Тем не менее я это делаю, поскольку мои родители так и не отказались от надежды когда-нибудь снова увидеть меня ходящим.Временами приходит в голову мысль: может быть, родители помнят того мальчика, которым я когда-то был, и скучают по нему? И поэтому им всегда так отчаянно хотелось, чтобы я снова начал ходить?
Трудно убедить их в том, что мое тело непредсказуемо: если сегодня я способен стоять, не означает, что я смогу сделать это завтра.
Иногда возникает такое ощущение, будто я подвожу своих родителей, поскольку мне не дается физический прогресс, какого они ожидают; но мне известно, что с родителями так бывает часто.
Как-то раз, когда на тестирование в коммуникационный центр приехал один мальчик, мы сказали его матери, что ему придется начать учиться коммуникации, пользуясь головным переключателем, потому что шея была единственной частью его тела, которой он мог уверенно двигать. Но его матушка была тверда, как сталь: она настаивала, чтобы сын пользовался для этой цели рукой, а не головой. Она хотела, чтобы он приспосабливался любым возможным для него способом, чтобы он хоть чуть-чуть был похож на всех остальных.
Я понимаю, почему мои родители хотят, чтобы я вновь ходил и разговаривал. Но как это утомительно – жить в теле, которым, кажется, распоряжаются как собственностью все, кроме тебя самого!
Вот почему вчера я сказал матери, что хочу на этой неделе поехать на физиотерапию только один раз, и надеюсь, что она согласится на этот компромисс.– Назначим следующую встречу на пятницу? – спрашивает физиотерапевт, останавливая мою коляску.
Я в упор смотрю на мать, желая, чтобы она вспомнила мои слова.
– Да, – отвечает она, не глядя на меня.
Обжигающий гнев вскипает в моей крови. Завтра я отправлюсь на встречу со своей коллегой Китти и буду возмущенно рассказывать ей о том, что только что произошло.
– Какой смысл общаться, если никто не слушает?! – скажу я. – Почему получается так, что я говорю, а люди по-прежнему отказываются меня слышать, даже спустя все эти годы?
Однако сейчас я временно заталкиваю свою ярость внутрь, чтобы не дать ей утянуть вместе с собой на дно все остальное. Ибо, какой бы сильной она ни была, боязнь выразить гнев – еще сильнее. Гнев – одно из тех чувств, которые я по-прежнему не проявляю, потому что очень долго заставлял себя проглатывать его. Кажется, я не способен выражать его даже сейчас, пойманный в ловушку монотонностью моего компьютерного голоса и постоянным страхом отпугнуть от себя людей. Пробыв столько времени аутсайдером, я боюсь совершить что-нибудь такое, что вновь заставит меня им быть.
Время идет, и я осознаю, сколь многого теперь боюсь: я опасаюсь сделать что-нибудь не то, оскорбить кого-нибудь или выполнить работу недостаточно хорошо; я боюсь наступить кому-нибудь на больную мозоль, не соответствовать тому, что от меня требуется, или выразить мнение, которое наверняка осмеют. Этот страх преследует меня почти постоянно, и именно из-за него я не говорю матери, что думаю на самом деле, даже спустя шесть лет после обретения возможности общаться.
Однако у меня есть и иной мир. В этом мире я стал одним из двух первых южноафриканцев с нефункционирующей речью, получивших университетские дипломы, когда окончил курс обучения и был избран в числе других, чтобы присутствовать на встрече с президентом Табо Мбеки. Я путешествую, выступаю с речами перед сотнями людей, меня уважают мои коллеги.