Только тут, погружаясь в созерцательность и задумчивость, я стал припоминать странный сон, мной увиденный. Читатель знает так называемые «навязчивые идеи» — идеи и впечатления иногда совершенно ничтожные, даже глупые, но которые неизъяснимо почему навсегда завязают в мозгу (нельзя же сказать «в душе»). Например, почти двадцать лет назад один молоденький учитель, с претензиями на упрощенность, при словах моих за чаем «…Иоанн III, Иван III», сказал, мотнув носом книзу: «Да, Иван. Так нас учил В. О. Ключевский», и нос его так сморщился, что я навсегда запомнил, — и теперь, где бы ни услышал и ни прочел «Иоанн III, IV» и т. д., мысленно поправляю: «Да, Иван», и вспомню характерный кивок головой этого учителя, и всю его фигуру, и весь его характер. Вечная идея. Вот это-то я и называю вечными идеями, что какой-нибудь клок действительности, но тащащий за собою другую огромную действительность, даже мало с ним связанную, заседает в душе, и никак вы от него не можете освободиться, привыкаете к нему, таскаете его за собою, как акула маленькую рыбку «прилипало-лоцмана», как каплю гуммиарабика, на вас случайно упавшую.
К числу таких прилипнувших к душе моей впечатлений относится одна сцена из «Призраков» Тургенева. В «Призраках» этих, кажется, кто-то летает, что-то видит, конечно, призрачное и прекрасное, как непременно у Тургенева, появляется «железный Цезарь» и легионы. Но я все это забыл или у меня перепуталось в голове, но один эпизод остался: как душа эта (душа Тургенева?) смотрела в маленькое окно деревенской церкви. Чт'o она там увидела и для чего посмотрела — я тоже забыл, и помнится мне только одна ситуация человека, смотрящего в окно церкви. В моем воображении, уже долголетнем, ситуация эта несколько оконкретилась, и под церковью я представляю всегда церковь Параскевы-Пятницы, что в Москве, против Охотных рядов, если идти из Университета в направлении к Неглинному проезду. Тротуар проходит за самою церковью, и вот я студентом всегда проходил по этому тротуару и его запомнил как несколько более темное и бессолнечное место, чем остальные места улицы и площади. Помню, в некоторые утра я встречал тут прислугу с провизией: и вот всегда русская женщина остановится и положит что-то в церковную кружку. Придет домой и станет ее барыня бранить, что две копейки, кажется, утянула на провизии. И она промолчит, что не утянула, а положила их на церковь.
Приснилась мне глубокая, глубокая зима, какая-то не местная, а планетная. Полное безмолвие, и темь, и пустынность. Однако сказать, что это умерла земля, — нельзя было. Умерли как бы мои чувства в отношении к земле, но чувства опять же одной определенной категории и в одном направлении ползущие; и тотчас, как они погасли, мне показалось, что и категория земных явлений, обнимаемых этим чувством, тоже исчезла. Но сама-то земля другими своими категориями жила, шумела, и даже, пожалуй, более, чем прежде. Но мне-то до этого шума не было дела, и все направление моего ума сосредоточилось на одной точке, «которой нет больше». Что-то такое жалкое и темное и вместе злое стояло в моей душе. «Грустно. Но пускай будет еще грустнее, и когда будет совсем грустно, даже страшно: тогда-то и будет великолепно». И вот мне стало сниться, что я бреду, ненужный и среди ненужного. И так же бреду, как студент тогда, но только в ночи, безлюдности, не по Москве, но что-то как будто и напоминающее вокруг Москву, и опять этот угол против рядов, но самых рядов больше нет, а только этот тротуар, с одной стороны — стенка, а с другой — ряд окон церкви Параскевы-Пятницы. Но церковь уже ушла на аршин в землю, так что окна и не около плеча, а скорее около пояса моего, и нужно наклониться, чтобы заглянуть в них.