С юга, за отцовским домом и деревней, виднелся лес. С левой стороны он подступал к ней полукругом, оттенял пейзаж и, уходя вдаль, становился все синее. Далеко на востоке он превращался в узкую полосу, протянувшуюся между землей и небом. Затем, перебегая направо, он приближался снова уже с противоположной, северной стороны, и в узкой, глубокой долине переходил в рощу захиревших сосенок и тонкоствольных, кривых берез. Под ними росло много черники и водились змеи. По другую сторону рощи, далеко-далеко уходили плодородные поля, окруженные деревьями хутора и виднелись колокольни дальних костелов.
В памяти Людаса эта картина запечатлелась еще с детства. Погожими осенними днями, когда пастух выгонял свое стадо на жнивье, Людасу неизменно хотелось побежать в поле и взобраться на Заревую гору. На вершине ее никогда не пахали и не сеяли, она поросла странной, сухой травой, пахучим чебрецом и палевыми бессмертниками. В небе плавали разрозненные белые облака, и с Заревой горы было отлично видно, как темные большие тени ползли по нивам, пашням, лугам и долинам.
Но мальчика интересовало, что там, за рощей. Случалось, что большое облако черной тенью покрывало все поле до самой рощи, а за ней, точно в сказке, все светилось и брызгало солнечными лучами. И он не мог отвести глаз от этой Солнечной дали и от темной рощи, где водились змеи, где было сыро и страшно. Залитая солнцем даль казалась ему другим миром. Там виделись ему дивные белые палаты, которых не было на этой стороне, деревья, непохожие на отцовские ивы и на соседские березы, и высокие колокольни костела, блестевшие и светившиеся на закате.
Это зрелище и теперь привлекало семинариста Васариса, но глаза его все чаще обращались к западу, где тянулась широкая равнина, и ни лес, ни холмы не застилали далекого горизонта. Там опускалось огромное красное солнце, и, словно сквозь волшебную подзорную трубу, он отчетливо различал какие-то высокие деревья, которых в другое время никак не мог рассмотреть.
Сидя на Заревой горе, глядя на дальние леса и на тихие закаты, Васарис невольно приучился видеть природу окрашенной своим чувством и настроением. Он ощущал ее робким, скованным сердцем семинариста и потому невольно воссоздавал условные, схематические картины природы, которые долго служили фоном для его разнообразных настроений.
После захода солнца в низких луговинах, окружавших Заревую гору, а иногда и на полях, от леса и до самой рощи стелился густой, белесый туман. В бледном свете луны он казался огромным озером, а избы и деревья какими-то жуткими, таинственными островами. Жутко становилось и Васарису, который все еще глядел на догорающий закат, и он росистой тропинкой возвращался домой.
Укладываясь в постель, он слышал, как вздыхала и молилась в своей комнатушке мать…
Бывая дома, он привык ежедневно взбираться на Заревую гору. Здесь сосредоточивалась вся жизнь его ума и сердца.
Иногда, по возвращении, он зажигал свечу и пытался писать. Широкая панорама заката еще стояла перед глазами, и настроение, охватившее его на Заревой горе, продолжало владеть им. Лучшие из его юношеских, еще незрелых стихотворений он написал именно в ту пору.
Эмоциональная насыщенность была главным достоинством этих стихотворений. Природу он описывал такой, какой видел ее с Заревой горы. Это было несколько схематических образов: красное закатное небо, голубые сумерки, белесый туман, звездное небо, лунный свет. Чувства, пронизывающие его стихи, были тоже несложные, общие: печаль о проходящей юности, тоска о полноте жизни, о любви, о свободе, или наоборот — о тишине и покое, жалобы на вечное одиночество, а порою — жажда одиночества и его апофеоз.
Молодой поэт Васарис еще не сознавал, что чем шире кажется ему простор, видимый с Заревой горы, чем субъективнее его переживания, тем уже становится круг его творчества. Вглядываясь в далекие синеющие леса, всегда одинаковые, в сверкающие закаты — всегда величавые, он не замечал, что здесь же, у его ног, ключом бьет волшебно-прекрасная жизнь этой горы, со множеством тончайших оттенков и многообразием форм, вызывающих чувства простые, но интересные и новые. Но разве был он виноват, что обстановка, в которую он попал так рано, воспитала в нем пафос, нездоровую мечтательность, меланхолию и пессимизм? Разве кто-нибудь объяснил ему, что вдохновением для поэта может служить скромная ромашка и василек, душистый чебрец или ветерок, всколыхнувший метлицу?