А он, семинарист Васарис, никогда и нигде не замечал в себе ни малейшей любви к богу. Если бы он мог определить того бога, в которого верил, не испытывая к нему никаких чувств, то сравнил бы его с атмосферой, которой мы окружены, с воздухом, которым дышим, со светом, благодаря которому видим. Без них мы не могли бы существовать, но они не затрагивают наших чувств, мы не можем любить их.
Этот душевный холод особенно тревожил Людаса, когда он причащался. А ведь никакие грехи не омрачали его совести, и его исповеди были искренни. Раза два он осмелился рассказать духовнику о своем равнодушии и спросить у него совета. Но и здесь он услыхал то же самое, что уже слышал на беседах и читал в духовных руководствах. Духовник сказал ему, что не следует пережевывать духовные вопросы, не следует слишком ждать услаждения чувств и умиротворения от духовных упражнений, что невелика заслуга, если мы за свои труды сразу получим воздаяние, что, может быть, господь таким образом испытывает нашу веру и верность, — услышал и еще множество успокоительных объяснений. Вывод из них был один: не обращать внимания на кажущееся равнодушие и по-прежнему со всем тщанием выполнять духовные упражнения.
Но если сила, движущая нас, точно корабль, вперед по пути к совершенству, не согревается чувством, если она опирается только на волю, то она перестает быть силой и ни к чему не приводит. Не избежал этой опасности и Васарис. С первых же дней пребывания в семинарии многие религиозные упражнения он выполнял машинально. Уж очень их было много. Нужны были необычайное усердие, живая вера и подлинная склонность к аскетизму, чтобы изо дня в день ревностно повторять одни и те же слова и жесты. За утренними и вечерними молитвами, отвечая вместе с другими положенные места, или за литанией «Ora pro nobis»[12] Людас Васарис витал мыслями в беспредельном пространстве. То же было и с испытанием совести и с медитациями. Духовник читал их медленно, монотонно, с длинными паузами, во время которых следовало углубиться в прочитанное и обдумать его. Темы были различные и часто распределялись по циклам: Истины веры, Жизнь Христа, Страх греха, Могущество божественной милости, Добродетели и т. д. Но, чтобы вникнуть в них, требовалось нечто, чем обладали немногие и чего не было у Людаса. Поэтому очень часто, особенно зимою, если он не бывал рассеян, то попросту дремал, благо конец скамьи, на которой сидел Людас, заходил за выступ стены, заслонявшей и свет свечей и большую часть часовни. Все обитатели скамьи оспаривали друг у друга это местечко и старались пораньше захватить его. Остальные «медитирующие» наваливались на скамью, а более усердные опускались на колени, чтобы отогнать сон.
Против этой сонливости боролись двумя способами: испытанием совести дважды в день и еженедельной исповедью, изредка — раз в две недели. Увы! И эти меры не могли преодолеть всенивелирующую рутину. Для испытания совести были придуманы еще другие вспомогательные средства. Эти испытания разделялись на две части: на
Исповедь тоже была для Людаса источником треволнений. Уже с детства ее окружала атмосфера тайны и страха. Мальчиком он был замкнутым и застенчивым. Ему стоило больших усилий воли признаваться ксендзу в своих грехах. Какие же это были грехи? Каждый совершенный им заведомо дурной поступок приобретал в его глазах неощутимый, специфический оттенок, которого он не мог объяснить, и который, он это ясно чувствовал, не сможет оценить, а пожалуй и понять, сидящий в исповедальне ксендз. Это связывало Людаса и мешало признаться в так называемом «грехе». После исповеди оставалось недовольство собой, точно он совершил что-то нехорошее. В семинарии это недовольство не только не исчезло, но еще усилилось. Каждую субботу он перечислял духовнику все те же незначительные проступки: столько-то раз был рассеян либо дремал за медитацией, столько-то раз солгал, столько-то раз приходили ему на ум дурные мысли.
— Поддавался ли ты им?
— Нет, боролся с ними.
— Что еще помнишь?
Порой духовник спрашивал:
— Расскажи свой самый тяжелый грех в прошлом.
Но и в прошлом отыскать такой грех было нелегко. То, что он считал прежде грехом, теперь уже побледнело, казалось пустяком.