Васарис вспомнил, что иные, исповедуясь в грехах подобного рода, порой пытаются смягчить их: выдвигают какое-нибудь невинное обстоятельство, прибегают к двусмысленным выражениям или многое утаивают. Он тут же поправился:
— Ты ее целовал только за блины?
— О, нет, не только… Потому что Кайя красивая… Мне очень нравится.
— А больше ничего не было? Только поцелуи? — продолжал расспрашивать осмелевший «исповедник».
— Да, было и другое, духовный отец!..
«Пропал! — подумал злосчастный семинарист. — Он все более усложняет казус».
— Что же еще было? — спросил он в отчаянии.
— Тяжко согрешил, отче, против целомудрия…
— Сколько раз?
— Не помню.
— Как часто это бывало?
— Еженедельно, нет, чаще…
Долго еще профессор гонял Васариса по всему трактату, пока звонок не оборвал разбор этого нескончаемого казуса.
На старших курсах разбирались еще более трудные казусы. Оказывается, что о характере иных грехов или об их тяжести спорили самые авторитетные богословы. Мнение одних считали
Позднее они привыкли и к нравственному богословию, как и ко всему остальному, и смотрели на него отчасти, как на обязательный предмет, а отчасти, как на один из тех пунктов семинарской программы, который по окончании можно будет предать забвению. Если же они так и не думали, то на практике все равно так получалось. Через пять лет священства ксендз чаще всего руководствуется на исповеди «здравым смыслом», не оглядываясь ни на
Но в первом семестре третьего курса нравственное богословие преследовало их, словно какой-то кошмар. Оно вызывало столько странных суждений, жутких комментариев и выводов! Одних делало слишком требовательными, других — слишком снисходительными.
— Не кажется ли вам, — сказал однажды Васарис своим однокурсникам, — что тяжкий грех совершить не так уж легко. Ведь сколько разных условий ставит богословие.
— Ну, нет, — возразил Балсялис. — Все эти условия очень легко выполнить. Каждый наш поступок нам ясен, в любом из них мы вольны и совершаем его без какого бы то ни было принуждения. Если же он будет
— А я думаю, что человек, совершающий проступок, колеблется, боится, сопротивляется, а если уж совершит его, то словно подчиняясь необходимости, — философствовал Васарис. — Вот тебе и не будет
— Значит, по-твоему, и убийца, идущий на разбой, может не располагать
— А разве ты можешь заглянуть в душу убийце или проникнуть в чью-нибудь совесть и узнать, почему он совершил поступок? Может быть, он и сам не знает, почему. Я, например, где-то читал, что на суде теперь это учитывается.
Подобные споры продолжались долго. Однажды после долгих пререканий скептик Касайтис напомнил им анекдот о вернувшемся с неба монахе, которого другой спросил, как там, в небесах, выглядит богословие сравнительно с земным?
— Frater carissime[70]
, — ответил монах, —Позже, припоминая четырехлетнее изучение богословия Васарис старался выяснить: какое влияние оказала на неге эта суровая наука о человеческой совести? И пришел к заключению, что оно было довольно незначительным. Пожалуй, нравственное богословие несколько углубило его способность к самонаблюдению и самоанализу, но этому немало содействовали и другие духовные упражнения: медитации, испытания совести, исповеди, реколлекции. Но особого влияния богословие на него не оказало.
Даже его исповеди остались такими, как были, хотя первые два года, тяготясь своими грехами, он единственно от богословия ждал помощи. «Вот, — успокаивал он себя, — изучу богословие, лучше познаю свои поступки, буду знать, как их расценить, определить и лучше излагать на исповеди». Увы! ничего не дала ему эта наука. Он так и не сумел воспользоваться ею. Черта, отделяющая поступок от греха, так и осталась для него неощутимой и неясной. Учение о понимании разумом, свободной воле и свободном согласии он никак не смог применить к себе. По-прежнему, готовясь к исповеди, он равнодушно взвешивал свои поступки и мерил их тем же объективным мерилом, не будучи глубоко уверен, есть ли в них наличие греха. Поэтому и на исповеди он прибегал к тем же трафаретным формулам.