Черчилль необычно отдалён, он стал почти что недоступным пониманию. Как будто бы он принадлежал вовсе не к нашему столетию, но к далёкой героической эпохе с совершенно иными идеалами и масштабами. Он был аристократом и империалистом — оба слова сегодня ругательные. Прежде всего, он был героем войны, а война ведь — по меньшей мере для нас здесь, в тени атомной бомбы — превратилась в табу. О войне и о героях войны мы не желаем больше вовсе ничего слышать. Нам нет больше до неё дела. «До Черчилля нам нет больше дела» — это то чувство отторжения, сопротивление, которое я отчётливо ощущаю, когда я хочу говорить о Черчилле, и я должен пытаться стать готовым к такому повороту.
Как я поступаю? Я мог бы уклониться и сказать: Вы ошибаетесь, Черчилль был совершенно другим. Тем самым я не стал бы лгать. Действительно существует Черчилль иной, чем легенда о герое, он был гораздо больше, чем политик и герой войны. К примеру, он был писателем, лауреатом Нобелевской премии по литературе, и получил он её в самом деле за свои достижения. Черчилль был даже большим писателем, и это не только так, как Бисмарк и де Голль, у которых всё, что они писали совершенно без литературного тщеславия для документирования событий, неминуемо и так сказать по недосмотру попадало в большую прозу — нет: Черчилль был наряду с политической деятельностью честолюбивым, профессиональным писателем, он оставил после себя огромное собрание художественных произведений, по объёму не меньше, чем например собрание произведений его точного современника Томаса Манна.
Как и Томас Манн, Черчилль писал неподражаемым стилем, который совершенно невозможно ни с чем спутать, наученным от классиков его языка высоким стилем, и, как и у Томаса Манна, языковый оркестр Черчилля был подобен инструментальным огромным аппаратам его времени — оркестру Густава Малера, например, или Рихарда Штрауса, или, чтобы оставаться в Англии Черчилля, Эдварда Эдгара. Он обходился со словами, как композитор с инструментами, в его распоряжении были все они, от тромбона до флейты–пикколо, от треугольника [55]
до органа; и как он умел играть на своём огромном оркестре! Как композитор, он работал также над преодолением больших масс; он был мастером больших форм, он знал, как сложное сделать прозрачным, абстрактное пластичным и осязаемым, и всё, за что он брался, увлекательно.Читаем, например, его изображения обеих мировых войн, в особенности Первой мировой. Их объём действует отпугивающее: четыре или соответственно шесть толстых томов. Но когда начинаешь читать, то больше невозможно остановиться. Биография его родоначальника, первого герцога Мальборо, в четырёх томах также является чудесным чтением, монументальным изображением времени расцвета барокко, нарисованным светящимися красками Рубенса. Его также четырёхтомная история англоговорящих народов тоже удовольствие для чтения, хотя это весьма субъективная история, не удовлетворяющая научным притязаниям, да и вовсе не желающая удовлетворять им. Она читается скорее так, будто бы Черчилль хотел бы ею подтвердить выражение Гёте: «Лучшее в истории — это энтузиазм, который она пробуждает».
Мне следует перевести дух. С Черчиллем всегда легко запыхаться, всё в нём столь колоссально, даже его боковые ветви подобны целым деревьям. Если бы он даже не был больше никем, лишь писателем, то он всё же был бы одним из самых достойных внимания образов в истории английской литературы, в том числе одним из самых плодотворных. Для любого человека, в том числе и для любого великого человека, его литературные труды сами по себе были бы полностью достаточным делом жизни. Они добротно и охотно заполнят полку, а то и полторы, в книжном шкафу, и возникает вопрос, где собственно человек, даже на протяжении долгой жизни, находил время, всё это создать, но прежде всего, где он ещё находил время для всего прочего.
Потому что он же был в первую очередь не писателем, а политиком. В течение пятидесяти пяти лет он заседал в английском парламенте, и он был прилежным парламентарием — и, я снова не могу обойтись без этого слова, великим парламентарием. Он был именно виртуозом как произнесенных, так и написанных слов, и здесь также имеет силу следующее: если бы вовсе не было писателя Черчилля — а также не было всего другого, чем был кроме того Черчилль — то только лишь его речи в парламенте обеспечили бы ему место в истории, в этом случае в истории английских парламентских ораторов, а эта история долгая и блестящая, и ей нет равных ни в какой другой истории парламентов. Здесь Черчилль стоит в одном ряду с Кромвелем и Чатхемом, Фоксом и Гладстоуном, Дизраэли и Ллойд Джорджем; впрочем, он последний в этом ряду парламентских гигантов. Бросается в глаза, что после Черчилля больше не было парламентариев такого «калибра», в том числе и в Англии: возможно ещё Най Беван, но всё же он отстаёт. Черчилль как последний в своём роде, как поздно, почти уже слишком поздно пришедший, как завершение великой традиции — таков его лейтмотив.