...я радостная и счастливая, у меня в кармане бушлата письмо от мамы с фотографией ее и моего сынишки, от которого меня увезли, когда ему только что (12 апреля) исполнилось 5 лет! Вот он уже пишет сам печатными буквами: “Приезжай скорей, я жду тебя, мамочка, каждый день. Твой сын Вива, который любит тебя больше всех на свете”».
Это поистине страшная история. Сын Романа Кима и Мариам Цын — Вива никогда больше не увидел своего отца, да и с мамой, вернувшейся благодаря хлопотам все еще сидевшего мужа, прожил совсем недолго. В 1944 году мальчик умер. За год до смерти он написал рассказ «Школа», в котором описал войну, эвакуацию, учебу в советской школе. Стиль его рассказа назовут «лагерным»...
Самое удивительное, что о жизни Романа Николаевича Кима после 1945 года мы знаем едва ли не меньше, чем о его довоенных приключениях. Неизвестно даже точно, вернулся ли он после заключения к Мариам Цын. Говорят, Роман Ким работал в Советском обществе дружбы с зарубежными странами, где, естественно, в сфере его интересов была Япония, но запомнился не этим. Он стал писателем — автором детективных романов, шпионских боевиков с резко, а на сегодняшний взгляд — чрезмерно выделенной политической составляющей и обилием мелких, непонятно для чего нужных деталей. Его герои так активно боролись за мир, что сегодня это читать очень скучно. Но к Киму как писателю мы еще вернемся, а пока несколько слов о нем, как о нашем почти современнике. Роман Николаевич умер 14 мая 1967 года в Москве. О нем сохранилось несколько воспоминаний писателей-детекгивщиков, японоведов. К счастью, есть еще люди, которые помнят его по совместной работе или отдельным встречам, и первое, что приходит к ним на память при воспоминании о Киме,—его внешность. Например, заместитель директора Института востоковедения РАН профессор Э.В. Моло-дякова и доктор исторических наук С.Б. Маркарьян встречались с ним, будучи молоденькими студентками, и необычный образ остался в их памяти: «Он прекрасно говорил по-японски, просто прекрасно! Не совсем обычно — для тех лет — одевался: всегда в отличном темном костюме, с бабочкой, с ярко-красным платком в нагрудном кармане пиджака. Он производил впечатление человека немножко “не отсюда”»[221]
.Детективщик Василий Ардаматский был знаком с Кимом тоже после войны: «Никогда я не видел Романа Николаевича “не в форме”... Вот он идет мне навстречу в жаркий летний день. Серый его костюм так отглажен, что кажется, будто он хрустит на сгибах. Узконосые ботинки отражают солнце. Крахмальный воротничок с черной “бабочкой” плотно обхватывает шею. В руках пузатый портфель. На голове—берет. За толстыми стеклами очков — добрые, умные глаза.. .»[222]
Похоже, но еще более трогательно и романтично звучат воспоминания о встрече с Кимом литературоведа Анатолия Мамонова, ставшие частью его книги «Встречи на берегах Ёдогавы»: «Однажды в гостях у Романа Николаевича Кима, первого “красного профессора”—японоведа, тогда уже безнадежно больного, я услышал стихи, о которых хозяин дома восхищенно сказал: “Почти Басё!” Не помню, чьи это были строки, кажется, сочинил их монах-отшельник, живший в начале XIX века. Помню только большой, в толстом переплете старинный фолиант, тисненный золотыми иероглифами, который достал вдруг с полки Роман Николаевич и раскрыл в нужном месте, о чем свидетельствовала единственная малиновая закладка. Он прочитал стихотворение вслух. Коротенькое трехстишие по-японски звучит еще короче, чем по-русски, но целый мир порою вмещают в себя эти семнадцать слогов, составляющих хайку.
Отшельник, или опальный поэт, уединившись в горах, вдали от людей, вел свой дневник. По прошествии дня он сделал в нем запись:
И всего-то событий за день —
Еловая шишка
С ветки упала!
Тогда же в кабинете Кима я перебрал несколько вариантов, перелагая миниатюру на русский, пока с его одобрения не остановился на этой редакции.
Роман Николаевич знал, что смертельно болен, но виду не подавал. Он был из породы “железных” людей. Смеялся, шутил, пересыпал свою быструю речь то русскими (если говорил по-японски), то японскими (если говорил по-русски) словами, язвил по поводу каких-то незадачливых западных “фантастов-мизантропов”, которые претили ему антигуманизмом своих творческих концепций. Но одно выдавало его подлинное, тщательно скрываемое от посторонних глаз душевное состояние — слегка помятая единственная закладка в толстом фолианте с золотым тиснением. Стихи отшельника, “почти Басё”, говорили ему, томившемуся в четырех стенах, о чем-то неизмеримо большем, чем мог услышать я, молодой и здоровый. И все же я запомнил их на всю жизнь — как память о встрече с замечательным человеком»[223]
...