На ней была черная папаха, высокие сапоги, на плечах — черная бурка, из-под которой виднелась рукоять отцовского кинжала с серебряной насечкой. Эта форма очень шла к ней. «Наша Маседо — настоящий джигит», — с восхищением подумал я. Мне вдруг вспомнился день, когда провожали на фронт молодых чабанов. Они уезжали все вместе — Хасбулат, Омар и Салих. По всему аулу слышался тогда плач их матерей и сестер. Дед Абдурахман провожал чабанов вместе со всеми. «Деритесь храбро, джигиты, — помню, говорил он тогда. — Слава одного — весь род славит, и аул, и все горы наши, а позор лишь одного — для всех горцев позор».
Маседо стояла тогда в толпе аульских девушек и так же, как все они, молча подавала руку ехавшим на фронт чабанам. Я помню, как она покраснела, когда к ней подъехал Хасбулат. Мне вдруг показалось, что она закричит, заплачет, но она лишь молча пожала руку Хасбулата, с тоской поглядела вслед ему. Хасбулат на перевале повернул коня, последний раз помахал рукой. Я понял, что он прощается с Маседо.
В тот же день, придя домой, Маседо заявила матери, что едет чабанить в горы. Мама плакала, никак не хотела ее отпускать. «Женское ли это дело, дочка? Да и незамужняя ты, что люди говорить будут? — сердилась мама. — Виданное ли дело — одна среди мужчин!»
«Сейчас все мужские дела женщины делают, — отвечала ей Маседо. — В колхозе у нас совсем чабанов не осталось, инвалиды да старики чабанят. А я себя в обиду не дам, не волнуйся». — Маседо решительно надела отцовскую папаху и сняла со стены шашку.
Мама побежала к деду Абдурахману, чтобы он уговорил Маседо остаться дома, не уезжать в горы. Я увязался тогда за ней. «Отца дома нет, вот она и надумала, — жаловалась мама. — С мужчинами хочет чабанить. Хоть ты, Абдурахман, образумь ее», — плакала она. Дед Абдурахман молча выслушал маму, а потом взял ярлыгу[21]
Хасбулата, подал маме и говорит: «На-ка вот, передай ее Маседо. Да скажи ей, что одобряю ее решение. А о чести ее не беспокойся. Маседо — настоящая горянка и честь свою где хочешь сохранить сумеет».Так и поехала Маседо в горы. Надела отцовскую бурку, пристегнула к ремню кинжал, вскочила на хромого коня, которого дал ей Абдурахман, и ускакала. Издали даже и не видно было, что конь хромает, так ловко скакала на нем моя сестра, любой джигит мог бы позавидовать ей.
И вот теперь, соскочив с того же хромавшего на правую ногу коня, она отогнала неподвижно стоявшего козла и подошла к нам. Козел гордо повел головой, словно удивился, кто это посмел согнать его с места, и взглянул на меня своими маленькими глазками. Ух, как я его ненавидел. «Хоть бы волк тебя разодрал, — с досадой подумал я. — Опозорил меня перед чабанами».
— Что ты носом шмыгаешь. Козел обидел? — улыбнулась мне Маседо.
— Кто ж еще! Мы и оглянуться не успели, как он к нему подлетел. Не козел, а шайтан, — сказал Али.
— Беда с этим козлом, — поддержал его и Хаджи–Мухамед. — И на чабанов бросается, и коз обижает. И отару чуть не погубил, повел к пропасти. А эти глупые бараны чабана так не слушаются, как его.
— Пошлем его в аул, пусть в заготовку сдают, — сказал Хаджи–Мухамед.
— Старый он. стал, капризный, — сказал Али. — А бывало, один, без чабана отары водил. Однажды во время пурги отару к стоянке вывел. Тогда уж думали — пропали бараны… А он вывел. Хороший был вожак… Эх, — Али поднялся,
— Ну? Зачем пожаловали? — с улыбкой глядя на меня с Хажей, спросила Маседо. Но лицо у нее было встревоженное, я сразу заметил: наверно, волнуется, чувствует — мы принесли какое-то известие.
— Письмо вам, тетя Маседо, — сказала Хажа. Она достала конверт из-за пазухи, где бережно держала его, чтобы не помялась фотография, и протянула моей сестре. Я считал, что мне неудобно передавать сестре письмо от ее жениха. Маседо взяла письмо, и глаза ее, похожие на спелые вишни, радостно блеснули. Я невольно залюбовался ее пушистыми темными ресницами, приподнявшимися, когда она читала, словно крылья ласточки. Очень красивая была наша Маседо. Нос у пее тонкий, с едва заметной горбинкой, губы словно спелые абрикосы, шея длинная, загорелая, а овал лица удивительно нежный.
Маседо читала, забыв обо всем на свете, не замечая больше ни нас, пи удамана, то улыбалась, то хмурилась.
А я глядел па нее и вспоминал почему-то тот день до войны, когда к нам пожаловал дед Абдурахман с председателем колхоза Мухамедханом. Они и раньше частенько заходили к нам, но в тот день они были не простыми гостями. Я почувствовал это по тому, как мать начала готовить праздничный хинкал, а меня послала в магазин за вином. Почувствовал я это и по смущенному виду Маседо, которая не выходила почему-то из своей комнаты, делая вид, что читает, а на самом деле все прислушивалась к чему-то, взволнованно гляделась в стоявшее у стены зеркало.
Я с любопытством прислушивался к разговору, который вел с гостями отец. Сначала говорили об урожае, о трудоднях, — мне это было не интересно, но я не уходил, чувствуя, что пришел Абдурахман с председателем пе за тем, чтобы говорить о колхозных делах.