У грубоватого Рябышева адъютантом служил лощеный, угодливый и верткий старший лейтенант. То ли у адъютанта имелось несколько пар обмундирования, то ли знал он секрет сбережения формы, но он постоянно был одет в новое. Сапоги и ремни у него всегда скрипели так, как будто только что получены со склада.
Сейчас он предстал передо мной в своем обычном виде. На меня пахнуло тройным одеколоном, когда адъютант зашептал — он почему-то предпочитал шептать, — что командир корпуса просит съездить на командный пункт генерала Карпезо.
За эти дни я побывал на нескольких КП, и каждый чем-то отличался от другого. Командный пункт генерал-майора Кар-пезо не походил на наш. Это можно было заметить с первого же взгляда.
Немецкая артиллерия заставила штабников Карпезо отказаться от парусиновых палаток. Многие штабные офицеры работали в щелях. Машинистка устроилась в неглубоком окопчике и поставила «Ундервуд» прямо на бруствер. Отпечатав строку, она прислушивалась и, если различала нарастающий свист вражеского снаряда, быстро хватала машинку и вместе с ней скрывалась в окопе.
Но землянок было мало: всего две-три. Они не напоминали добротный блиндаж на командном пункте генерала Музыченко. Чтобы попасть в эту наспех вырытую лисью нору, надо было согнуться в три погибели. В землянке командира корпуса не было даже окна. Его заменяла дверь с откинутой плащ-палаткой.
Ожидая Карпезо, мы разговаривали с его заместителем по политической части — бригадным комиссаром Иваном Васильевичем Лутаем, моим давним сослуживцем, человеком мне очень близким по умонастроению. Есть такая дружба: не видишься месяц, три, полгода, не шлешь и не получаешь писем, а потом встретишься словно и не было разлуки, не надо начинать издалека.
Я не мог предположить, что эта моя встреча с Лутаем — последняя, что никогда больше не придется мне радоваться нашему с ним духовному родству. В сентябре 1941 года Иван Лутай, к тому времени член Военного совета армии, погиб, поднимая бойцов в атаку.
Иван Васильевич не успел ознакомить меня с обстановкой, как вошел Карпезо, стройный, изящный, гибкий. Особенно мне понравилась его лаконичная манера говорить, свойственная людям ясного мышления, его чистый и точный командирский язык. Но сказанное Карпезо заставляло забыть и о его фигуре, и о языке.
Корпус третий день в боях. Потери велики. Игнатию Ивановичу известен приказ фронта, но, видно, штабу фронта не известно положение корпуса. Завтра в совместном наступлении с нами сможет участвовать лишь одна дивизия. Две другие или, вернее, то, что от них осталось, задействованы на широком фронте.
— Мне понятны значение операции и замысел ее. С великой радостью я бы вместе с вами ударил под вздох фашистской группировке. Но… — Карпезо развел руками.
Выслушав мой доклад о поездке к Карпезо, Рябышев закусил нижнюю губу и долго сидел молча. Потом поднялся и положил мне руку на плечо.
— Сейчас буду перед тобой исповедоваться, милый мой, просить отпущения грехов. Чуть было лукавый не попутал. Подумал, а что если не сказать командирам о решении Карпезо поддержать нас лишь одной дивизией? Ведь левый фланг нам эта дивизия так или иначе прикроет. К чему людей расстраивать… Сейчас говорю тебе об этом и стыжусь. Как же мог ты, Рябышев, хотя бы в уме пойти на обман своих командиров? Значит, слабо веришь им, подозреваешь, что пошатнутся, коль правду узнают…
Я хорошо знал комкора и понимал, чего стоили ему эти его сомнения.
— Ты насчет Карпезо поставь в известность Герасимова с Лисичкиным, а я заеду к Мишанину и Васильеву, — решил Дмитрий Иванович. — Сейчас важнее важного пробудить у бойцов веру в свои силы. Пусть я один против троих, но я советский, за мной Родина стоит, и должен я всех троих уложить…
То же примерно я слышал сегодня от Лутая. Численный и технический перевес немцев заставлял нас припомнить заповедь Суворова — воюют не числом, а умением — заповедь, о которой мы как-то мало думали в предвоенные годы.
Еще на совещании Цинченко сообщил о десятках машин, испортившихся, подбитых, с израсходованными моторесурсами, что стояли на дорогах, ведущих к Бродам. Вместе с машинами отставали люди. И командиры не всегда могли объяснить, почему отсутствуют некоторые бойцы.
Утром, на ходу, Вахрушев рассказал случай, который одновременно встревожил и обрадовал меня.
В гаубичном полку один красноармеец — Вахрушев еще не знал его фамилии пытался дезертировать. Он раздобыл пиджак с брюками и убежал в хлеба переодеться. Но товарищи, заподозрив неладное, выследили беглеца и поймали его в ту минуту, когда он переоблачался. Красноармейцы решили, что сами будут судить дезертира «товарищеским военным трибуналом», сами приведут приговор в исполнение, а командиру скажут: отстал, мол, или погиб от прямого попадания бомбы. Решились на такое, чтобы избавить от позора полк и родных дезертира. Беглец плакал, клялся искупить вину, просил не расстреливать его. На худой конец пусть изобьют. Он и сам считал, что достоин наказания. Судьи это учли и заставили его дать клятву на нагане…