В армии любимого командира принято величать «батей». Такому «бате» может быть и пятьдесят лет, и двадцать пять. Генерал Мишанин больше, чем кто-либо другой, имел основания называться «батей». Сердечный, благожелательный, он обращался к красноармейцам и молодым командирам с неизменным «сынок». Быстро привязывался к людям. Не только ценил истинные добродетели подчиненных, но был снисходителен и к недостаткам, терпим к слабостям. Кое-кто пользовался этим. Не однажды Мишанину советовали избавиться от пьянчуги — начальника ГСМ. Но он всегда приводил один и тот же довод: «Когда трезв — чудесный работник, службу знает, привык ко мне, а я к нему».
Со времен гражданской войны Мишанин вынес убеждение, что на человека, если он не враг, сильнее всего действует доброе, идущее от сердца слово. А коль твое слово не действует, то ты сам виноват.
Таким был этот высокий грузный генерал, начавший свою военную службу красным конником и продолжавший ее вот уже почти два десятилетия в бронетанковых частях.
Я не сомневаюсь в благотворном влиянии Мишанина на своего замполита, мягкого, впечатлительного Вилкова. Но очень жаль, что дружной паре, возглавлявшей дивизию, не хватало твердости, решительности. Об этом красноречиво говорили и недавняя растерянность Вилкова, и сегодняшняя подавленность Мишанина.
Я отозвал Вилкова в сторону. Он еще не остыл после танковой атаки.
— Как вели себя люди?
— Изумительно.
Мне стало ясно: полковой комиссар видел далеко не все. Он поддается настроению. На этот раз восторженному.
Я передал Вилкову комсомольский билет Владимира Костина и в двух словах объяснил, как он попал в мои руки. Вилков нахмурился.
— Не верится даже…
Пришлось повторить то, о чем шла речь на ночном совещании в лесу у Самбора. Без оперативной политической информации наша работа немыслима и сами мы ни к чему. Нам нужно видеть, знать, оценивать все — и хорошее, и дурное.
И вдруг Вилков сник.
— Разрешите сесть.
Мы опустились на траву. Вилков стянул с головы шлем, провел рукой по мягким волнистым волосам.
— Я раньше завидовал иным однокашникам по академии. Вроде не хуже их кончил и работаю не хуже. Но они на корпусах, а я на дивизии. Скажите прямо: справлялся с дивизией?
— Справлялись.
— А сейчас?.. Молчите… Боя не видал, не понимал. По книжкам знал, по рассказам слышал. Да ведь бой-то там не такой совсем. А как сам хлебнул, с первого глотка обжегся. Наверно, не на месте сижу…
Он говорил то, о чем я уже думал однажды. Пытался объяснить это либо мне, либо себе.
— Опыта мало или жалость мешает. Людей очень жалею… Вилков с горьким отчаянием махнул рукой и умолк, уставясь на верхушку костела.
Неглупый человек, довольно опытный политработник, он мне вдруг показался совсем еще юношей, переживающим неудачу на экзамене или размолвку с девушкой. Эта его беспо мощность вызывала сочувствие и безудержное раздражение. Меня взорвало:
— На что людям ваша слюнявая жалость, если от нее шаг один до растерянности? К чему кокетство — на полк хочу, на батальон!..
Вероятно, я был не совсем справедлив к Вилкову и нарушал атмосферу дружеской искренности, установившейся между нами. Впоследствии я сожалел об этих сгоряча сказанных резких словах, хотя в них и была немалая доля истины. Но Вилкова надо было вывести из состояния самопоглощенности, на мой взгляд, неуместной в тот час.
Разговор приобрел холодновато-деловой характер. Я спрашивал Вилкова, как расставлены работники отдела политической пропаганды дивизии. Советовал чаще вызывать их из полков, беседовать с ними.
Вилков добросовестно слушал, отвечал на вопросы, записывал в блокнот. Но горячей готовности, с которой он обычно принимался за всякое дело, я не заметил. Однако и того граничащего с отрешенностью отчаяния, с каким он сидел рядом со мной в машине, шедшей через горящий Стрый, уже не было.
К нам подошли Рябышев и Мишанин. По каким-то едва уловимым признакам мне показалось, что генералы разговаривали примерно о том же, о чем мы с Вилковым.
— Кстати, где у вас Нестеров? На переправе и при форсировании я его не приметил, у Волкова и у Голойды тоже нет. Мишанин пожал плечами.
— По возможности избегаю посылать в части.
— Что так?
— Командиры полков просят об этом. Не уважают там его.
— Почему же молчали до сих пор? Рябышев обратился ко мне:
— Николай Кириллыч, в безобразии с завтраком в Стрые разобрались? Что там Нестеров учудил?
Я доложил о том, как Нестеров объединил тылы полков с тылами дивизии и задержал их.
Рябышев раздумчиво произнес:
— Все мы еще воевать не умеем. Потому и танки в болоте, потому и потери большие. Но умный научится, а дурак вряд ли. Если Нестеров относится к последней категории, будем думать о замене. Однако нет, не похож на дурака хитрец, угодник. А тут обмишурился… Опаснее плохого командира в бою только предатель… Ну, с богом.
Рябышев поднялся в КВ, чтобы по рации связаться с Васильевым. Я из своей уже исправленной «тридцатьчетверки» должен был выяснить, как дела у Герасимова.
В наушниках стоял неумолчный треск. Шевченко с упрямой монотонностью повторял позывные Герасимова. Ответа не было.